front3.jpg (8125 bytes)


Долгий В. Г.

Порог

Часть первая

Предшествие

1

Но отчего же так теснит сердце, отчего?

Проще всего, конечно, свалить все на погоду. Эти кошмарные, днем и ночью, днем и ночью, дожди, хотя уже ноябрь и пора бы, пора лечь снегу... Эта клейкая, не лучше дождей, постоянная сырость, от которой, как ни протапливай дом, все равно нет избавления... Это взбухшее, опрокинувшееся над самой крышей небо!..

Ах, если бы все так просто,! Но что проку себя обманывать? Погода тут ни при чем. Что-то, что было в ней самой, внутри, томило ее. И оттого, что она толком не могла понять, что с ней, на душе было особенно смутно и непокойно.

Острое, сродни недоброму предчувствию беспокойство это оставляло боль почти физическую; от нее невозможно было прятаться, наваждение да и только. Нужно поскорей от всего этого избавиться. Усмехнулась невольно: легко рассуждать; мало надежды на то, что сразу все рассосется, само отпустит. Себя-то уж она знала. Тут только один был для нее выход — распутать, размотать до конца этот клубок.

Что ж, сказала она себе. Надо попробовать.

Внешних причин для опасений, кажется, и впрямь не было, она уж и так и этак прикидывала. Пока что все идет так именно; как задумывалось. Где-то под Одессой и в Александровске, что неподалеку от Екатеринослава, и вот, наконец, здесь, в трех верстах от Москвы, — словом, на всем пути следования государя из Ливадии-—под железнодорожное полотно подводятся сейчас мощные взрывательные аппараты; в нужный момент они на куски разнесут царский вагон — не там, так здесь; здесь-то уж непременно. Сама природа, кажется, помогает их предприятию: немного суеверия — и уже в том хотя бы, что зима нынче так долго не настает и от того государь продлил свое пребывание в Крыму, да, в одном этом при желании можно усмотреть добрый знак: ведь только поэтому они  могут вести свою подготовку без спешки.

Так в чем же тогда дело? В чем причина тревоги? Должна же все-таки быть причина!

Состояние, в котором она находилась, показалось ей вдруг знакомым. Нечто похожее уже было с нею однажды. Вот это чувство необъяснимости происходящего... эта тревога, возникающая как бы беспричинно, чуть ли не вопреки здравому смыслу...

Да, вспомнилось сразу. Да. «Аида» в Мариинке. Та сцена, где дочь фараона Амнерис, догадываясь о любви своего жениха Радамеса и плененной рабыни Аиды, прикидывается подругой Аиды и выведывает у нее тайну. Не только слова, а и вся музыка этой арии Амнерис, каждая ее нотка исполнены ласки и дружелюбия. Как ни старайся, не заподозришь подвоха, никак не угадаешь коварной игры... если бы не эти грозные разоблачающие звуки, время от времени возникающие в оркестре. Всего пять тактов, пять басовых ударов в литавры, пауза — и ничем не мотивированные предостерегающие удары. Как неизбежность, как рок. Нечто надличное, словно сами небеса предупреждают о беде.

Соня отчетливо помнила, что тревога в ней (тогда, в Мариинке) зародилась куда раньше, нежели она угадала, различила зловещие звуки литавр; тревожное предощущение событий возникло безотчетно, помимо сознания... Нет, нет, уж чего она никак не хотела бы для себя, так это оказаться, подобно Аиде, глухой к столь явным знакам. О боги, чуть не взмолиться готова была она, дайте мне силы и смелость понять себя!

Что дело только в ней самой, в этом она, пожалуй, уже не сомневалась. Что-то осталось нерешенным. Или, может быть, что-то хоть и решено, но не так. Или — это тоже ведь не исключено:—то, что ее мучит, вообще из разряда вещей, о которых нельзя безнаказанно задумываться... Но пусть и так, пусть худшее даже, все равно,— чувствовала, уже не сможет остановиться. Главное тут не спешить только, говорила она себе. А то обманешься ненароком, примешь, чего доброго, кажущееся за сущее.

2

Проснулась она задолго до света, к тому же и спала скверно, то и дело вскидывалась, и потом приходилось всякий раз маяться, пока забудешься снова.

Она бездумно вслушивалась в ночь. Было до странности тихо, даже ветра не слышно; похоже, и дождь выдохся, больше не скребется по оцинкованной кровле (спала она в мансарде, крохотная светелка под самым скатом крыши). С грохотом промчался мимо — как всегда неожиданно, точно вырвавшись вдруг из-под земли,—поезд, совсем рядом, казалось — прямо под окнами, так все дергалось и звенело в доме. На самом-то деле до полотна было не так уж близко, доподлинно знала: ровно двадцать саженей, вымерено точно, до последнего вершка, слишком тяжко давалась каждая пядь, прорубленная там, в подземной галерее, чтобы можно было позволить себе ошибиться в расчетах. Пока что пройдена едва ли половина — и это за месяц с лишним адского, сверхчеловеческого труда!...

Мысль была непрошенная, почти запретная. Не надо бы сейчас об этом, не надо. Ни о подкопе, ни о чем таком. Иначе кончится все тем, что опять, как давеча ночью, в смертной тоске захолонет сердце. А этого нельзя сейчас. Не время. Сейчас нужно встать, немедленно, сию же секунду встать и заняться делами. Самовар поставить, печи протопить. Раньше всего разжечь плиту на кухне: пусть хоть во время завтрака мужчины согреются как следует, потом — внизу — всего ведь больше будет не хватать им тепла...

Она осторожно выпростала руки из-под одеяла, натянула на голые плечи кофтенку, потом спустила ноги на холодный пол, быстро оделась, зябко поеживаясь.

Как ни рано было, но, оказалось, не она первая нынче поднялась: легонько поскребся в дверь кто-то, сказал сдавленно, почти шепотом: «Соня, спишь?» Она узнала: Саша Михайлов. Сбросила крючок, распахнула дверь. Даже в предутреннем этом сумраке нельзя было не увидеть, так празднично сияли глаза: с великой какой-то радостью пришел человек. И точно! Не успела она (уже уверенная: да-да, случилось что-то очень доброе!) спросить об этом, как Саша закричал оглашенно:

— Соня! Нет, ты только посмотри, что делается, выглянь!..

Соня легким шагом подбежала к окошку (что же там такое? может, кто из наших приехал, в подмогу? может, Желябов? Вот бы хорошо!), раздернула занавески и — обмерла от красоты этой неземной: подвенечно бело было все вокруг. Снег! И куда только подевалась, будто и вовсе не было ее, вся грязь, вся хлябь! Дощатые тротуары, обляпанные скользким суглинком, и те стали неразличимы, сравнялись с мостовой. Ну, теперь-то уж работа закипит, с облегчением подумала она.

Захотелось вдруг удостовериться, точно ли — снег, зачерпнуть его ладонями, скатать в тугой тяжелый шарик. Она и Сашу позвала с собой, туда, на волюшку,— но разве мог он, Саша Михайлов, неусыпный страж и самый великий на свете конспиратор, разве мог он хоть на минутку забыть о вечной своей осторожности! 

Как она не подумала: нельзя! Саше никак нельзя. Никто не должен знать, что он ночевал здесь (и он, и Гриша Гольденберг, и Исаев), ни одна живая душа. Хорошо бы соседи и днем не видели никого из них, но этого уж не избежишь; «ночевки» же посторонних не могут не вызвать подозрения.

То, что Михайлов нынче остался — редчайший случай: просто умаялся вчера в подкопе, не было сил тащиться под ливнем на свою Лубянку, в номера, вот его и уговорили... Иди, Сонюшка, иди, отчего тебе не пойти...

Да, ей можно. Собственно, только ей, «жене» мещанина Сухорукова, Марине Семеновне, «законной» хозяйке этого дома, только ей и можно; да еще, конечно, самому «Сухорукову» —Леве Гартману то есть.

Сбежала с мансарды по хлипкой певучей лесенке и, как была в кофте, не накинув даже плисовой жакетки своей, ступила, распахнув настежь дверь на крыльцо, прямо в снег; был он пушист и скрипуч.

Чудо, не снег! Она взяла его в пригоршню, сдавила что было силы, но катышек не сразу получился — ого, какой сухой, какой надежный снег, такому лежать и лежать! Она вдохнула поглубже (отменный, дивный, почти и не чувствуется, морозец!), посмотрела по сторонам, благо развиднелось уже, посмотрела, как там соседи, спят ли, поднялись ли? Никого она не увидела, но кой-где все же тянулся лениво из трубы редкий дымок.

Вот и еще одна нечаянная радость, подумала она, щурясь на эти сизые завитки над крышами; совсем как в деревушке какой глухоманной, где-нибудь под Тверью... И впрямь на секундочку потеряла ощущение реальности, показалось: стоит шагнуть вниз с крыльца, и пойдешь мимо скособочившихся, при царе Горохе еще поставленных изб, встретишь дела Кузьму или рыжего Семена (хитрющий мужичок!) и наконец доспоришь с ним, договоришь все, что не успелось ... Даже и в мыслях этих была отрада! Но и боль, боль тоже: нет, не можешь ты сейчас все бросить и уехать к разлюбезным своим мужикам, только мечтать об этом остается: совсем другим делом приходится тебе заниматься теперь, и пока это не будет доведено до конца — даже и с места ведь тронуться ты не сможешь...

Снежный катышек оледенел, забрав тепло у ладоней; Соня зябко повела плечами, но снежок не выбросила, так и вошла  с ним в дом: пусть кто-нибудь из затворников подержит в руках, порадуется. Шла по коридору на цыпочках — не разбудить бы товарищей до срока, а они (ну, не безобразники ли!), едва она возникла на пороге кухни, встретили вдруг ее хохотом молодецким: оказалось, уже за столом восседают (бородатые, нечесаные — чистые вурдалаки), самоварничают уже вовсю, и пыхтит-фырчит какое-то варево в чугунке... а она-то еще прикидывала в уме, когда шла сюда, чем прежде заняться— плитой, самоваром... Все пятеро .здесь: Михайлов, Саша Баранников, Гартман, Исаев, Гришка Гольденберг.

Соня оглядела стол, ужаснулась: до чего ж скудная была еда -— вареная картошка, постное масло, лук. Притащила мигом отварную холодную говядину. Как ладно вышло, что припасла с вечера! Есть никому не хотелось: такая, мол, рань, кусок в горло не лезет. Форменный бунт. Но она заставила их. Кормила и радовалась: у нее не посвоевольничаешь, нет, как миленькие съели всё, подчистую.

Но одновременно сердце ее исподволь набухало острой жалостью к ним — что идти им сейчас туда , в этот мозглый холод, в эту могильную тесноту. Странно, но когда она думала о работе, которая предстоит им, самым тяжким ей представлялся не сам даже труд этот (хотя был он поистине египетским — и по затратам сил, и по медленности своей), а именно холод, именно теснота; это, по ее ощущениям; было непереносимее всего.

На собственной, можно сказать, шкуре испытала...

Дня три назад кончились доски и трубы, все мужчины поехали за ними, она осталась — редкий случай — в доме одна. Тогда-то и пришло ей на ум спуститься в галерею; почему-то это было в тот момент ей необходимо — самой посмотреть, что там и как. Облачившись в чью-то рубаху (не по росту оказалась, пришлось подвернуть рукава), с зажженной свечой она через люк спустилась из горницы в подвал; оттуда круто вниз вел неширокий, наподобие колодца, лаз; здесь, она знала, была стремянка. Нащупала носком верхнюю перекладину, полезла вниз, стараясь не дышать, чтобы не загасить свечу (трепыхался из стороны в сторону хилый огонек). Внизу, к ее удивлению, оказалась .довольно просторная площадка; под прямым углом к ней шла минная галерея. Сопя пригнулась, но этого, было недостаточно, пришлось встать па четвереньки. Так и поползла — на четвереньках.

Галерея имела призматическую форму; эта форма с самого начала работ была признана наиболее рациональной: меньше приходится вынимать земли, удобнее крепить стены. Соня огляделась. Широкие доски, как бы составлявшие стороны треугольника, скреплялись вверху, а чтобы доски не врезались в грунт, под ними были подставки из маленьких дощечек. Хорошо бы, конечно, было пол тоже сделать деревянным, и об этом заходила однажды речь, но тогда же отказались единодушно от такой затеи: слишком уж непомерным был бы расход досок, да и дополнительно времени на их укладку требовалось изрядно; единственное, на что все же пришлось пойти из-за дождей (вода, просачиваясь сквозь аршинный слой земли, превращала дно галереи в хлюпающее месиво), так это укладывать доски посередке, впритык друг другу... хоть какая-то иллюзия тверди под ногами. Но мостки эти не спасали от сырости; доски (по крайней мере здесь, начале подкопа) давно уже скрылись под глинистой жижей. Соня медленно продвигалась дальше, стараясь представить себе, как же это в таких условиях можно работать. Выходило, что никак нельзя. Даже просто ползти и то нет никакой возможности. И еще этот застойный гнилой воздух, попробуй насытить им легкие... Рыли землю маленькой английской лопаткой, потом совком (и вовсе детская игрушка) подгнивали стены. Прежде чем устанавливать доски, нужно было избавиться от выкопанного грунта: его нагружали на лист кровельного железа с загнутыми бортами; затем лист  с превеликим трудом вытягивали в люк толстой веревкой два-три человека, им доставалось, по общему признанию, «чуть не меньше, чем землекопу,—одна радость, что не требовалось гнуться в три погибели; порожний лист (с парой досок только и подставками) землекоп потом возвращал себе тонкой бечевкой, конец которой постоянно был при нем; теперь оставалось лишь установить доски под углом, надежно скрепить наверху, приладить подставки. На эту работу, включая укладку пары досок, уходило до трех часов. После этого землекоп сменялся... Страшно было смотреть на него, когда он вылезал наверх, в горницу! Серое (даже когда отмоется) лицо, на всей фигуре печать полного изнеможения...

Это было неразумно, но Соня все ползла вперед. Нужно было хоть немного испить из этой чаши. Она не копала, вгрызаясь в неподатливую землю, корчась в неудобной позе,— она всего лишь ползла, но даже и эта малость была до ужаса тяжкой. Она шумно дышала, пытаясь избавиться от головокружения,— не помогло: гнилой, гиблый воздух был удушливо тяжел, верно, совсем не было в нем уже кислорода, вон даже огонек свечи едва-едва теплится... И это несмотря на вентиляцию, несмотря на трубы, привешенные к верхнему углу галереи и выходившие в подвал!..

Наконец она достигла конца подкопа, уперлась рукой в сырую толщу земли. Чтобы испытать все, она, воткнув позади себя, прямо в грязь, свечу, взяла лопатку в обе руки (и лопатка и совок здесь же, на железном листе), сильным ударом вогнала ее поглубже в грунт. Ничего не получилось. Как ни давила она на короткий черенок «лопаты, земля не выворачивалась. Видно, не так глубоко нужно. Вытянув назад лопатку, на сей раз она стала уже не копать, а стесывать землю тонкими пластами. Хоть и не так быстро, зато по силам... Ах, что там говорить — «по силам»! И минутки, должно быть, не прошло, а понадобилось передохнуть. Она привалилась спиной к стенке; нехорошо, с непонятными перебоями колотилось сердце; не сразу стерла липкий пот, заливавший глаза: не было ни сил, ни желания поднять руку.

Вновь копать ей не пришлось, случилось неладное — потухла свеча... И сразу же (точно эта свеча и действительно давала какое-то тепло) навалился на нее сырой, до самого нутра пронзающий холод, никогда не испытывала она ничего похожего. Словно ледяными обручами сдавила ее набухшая платой рубаха.

Потом пришел страх. Сперва она подумала, что это от темноты; надо же было умудриться оставить наверху спички, подосадовала она. Только потом поняла: совсем другое, ощущение, будто ты заживо замурована в могильный склеп,— нот что приводит ее в оцепенение. Такое бывает иногда во сне, когда отлежишь руку: кажется, что ты затиснута во что-то узкое, точь-в-точь по тебе,— ни повернуться, ни рукой пошевелить; смертельно хочется повернуться, распрямиться, никак не лежится спокойно; и от этой невозможности вырваться начинаешь метаться, и задыхаться, и еще больше неистовствуешь и мечешься... Хотя было не так уж тесно, вполне можно даже сидеть, подземный этот ход куда шире тебя, но нее равно чувство сдавленности леденило ужасом кровь. Прочь, прочь отсюда! Она метнулась к выходу и, не рассчитав высоты галереи, ушиблась больно о дощатую обшивку...

...Она кормила их, почти неосознанно оттягивая момент, когда придется всем им спускаться в подкоп. После своего путешествия туда (об этом, понятно, никому не говорила) она

Она не могла без содрогания думать о предстоявшей работе. Но вида она не показывала, старалась ничем не обнаружить свою слабость: охотно отзывалась на любую шутку, успевала и сама подтрунить над кем-нибудь, но при этом — чуть не до слез жалея их и стыдясь этой своей жалости — ловила себя на том, что, в сущности, относится к ним по матерински; Как, должно быть, и всякой матери, ей хотелось всю ношу взвалить на себя, но что поделаешь — сыновья выросли, и уже не убережешь их от назначенного им дела.

3

Первым, по обыкновению, стал собираться Михайлов. Он натянул на ноги прочные сапоги, подвязал голенища ремешками под коленками, потом облачился в две рубахи (сурового полотна, грубые, они не так быстро впитывали влагу), нахлобучил на голову самодельную шапку из клеенки. Соня украдкой пощупала верхнюю рубаху, удостоверилась, что она сухая. Куда-то запропастился ремень; так и не нашли его, пришлось подпоясаться веревкой.

Пока Михайлов обряжался в рабочую одежду, шел разговор о том, будет ли сегодня хватать воздуха для свечи. Вчера весь вечер, допоздна, переделывали вентиляцию (потому непредвиденно и заночевал здесь Михайлов). Чтобы увеличить приток воздуха, железные трубы вывели через подвал в горницу, соединили с печной трубой; предполагали, что, быть может, вообще удастся теперь заменить свечку фонарем, а то со свечой — мука: чуть сделаешь резкое движение — тотчас чахнет и без того сиротский огонек.

Михайлов спустился в люк, за ним последовали Исаев, Баранников и Гартман — эти трое должны были вытягивать из галереи железные листы с землей. Гришу Гольденберга решили не занимать пока тяжелой работой: часа через два, когда будет установлена первая пара досок, он сменит Михайлова в роли землекопа. Гриша вызвался помочь Соне по хозяйству. Она обрадовалась, дел у нее и правда было сверх головы: прибрать в доме, печки истопить, наварить еды на весь день, да еще успеть на базар за провизией сходить — хоть разорвись.

Первым делом она занялась приготовлением обеда: чтобы плита не пустовала. Гриша же принялся по собственному почину мыть полы. Он ни минуты не молчал, все балагурил — насчет того, главным образом, какое счастье привалит какой-нибудь дурочке, когда она заполучит себе мужа в его лице: чистоту наводить умеет, даже и любит, сие занятие отлично успокаивает нервы.

— Подожди,— пригрозила она,— я еще стирать тебя приспособлю. Стирать и гладить.

— Да?—напустив на себя многозначительную серьезность, переспросил он.— Ты думаешь, мне только этого не хватает, чтобы стать идеальным мужем?

— Да, только этого.

— Что ж, тогда хоть сегодня,— легко согласился он. Он и вообще был легкий человек, Гриша.

Появился он здесь недавно, дней десять назад. Приехал из Харькова, где был вместе с Желябовым. Он и дальше должен был оставаться в группе Желябова, всем им как раз предстояло перебраться в Александровск, чтобы здесь, вблизи города, заложить мину на  линии Лозово-Севастопольской железной дороги; уже и динамит был доставлен им из Петербурга. Но в это время проездом в Одессу завернул к ним Степан .Ширяев, главный после Кибальчича динамитчик; он сообщил, что в купленном под Москвою доме уже вовсю идет подкоп, да вот беда — сил там мало, все прямо с ног валятся, позарез нужны свежие люди; хотя бы одного человека на то время, пока он сам не вернется из Одессы. Гриша тотчас вызвался ехать. Желябов отпустил его: «москвичам» действительно туго, должно быть, приходится; под Александровском же, на четвертой версте, есть одно малолюдное местечко, шагах в трехстах от проезжей дороги, где вполне возможно проложить провод к железнодорожному пути прямо по земле, закидав его осенней листвой...

Раньше, признаться, она мало знала Гришу. Во время немногочисленных их встреч в Петербурге, по преимуществу на дачу в Лесном, они едва ли и двумя словами перекинулись. Наблюдая в ту пору за ним со стороны, она, не без тайного же неудовлетворения, отмечала, что он и криклив как-то неумеренно, и болезненно самолюбив, да и вообще не бог весть как умен. Что говорить, у нее были тогда причины относиться к нему не слишком-то доброжелательно: как навредил её делу выстрел Гольденберга в харьковского губернатора Кропоткина!

Соня занималась в те дни подготовкой массового побега политических каторжан из Харьковского централа; жила толь этим. Как вдруг — выстрел! После этого уже и думать было помочь арестантам: режим в тюрьме стал еще более строгим. Предотвратить покушение она не могла, потому что ничего не знала о нем; покушение готовилось от начала до конца киевской группой, притом держалось в сугубом секрете. ... Сам же акт уничтожения губернатора — дело прошлое, и можно признать — был проведен безукоризненно. Близко к полуночи, когда Кропоткин возвращался в карете с благотворительного спектакля, Гольденберг подкараулил его у дверей  губернаторского дома. Он вскочил на подножку кареты, готовясь разбить стекло рукояткой револьвера, но окно оказалось опущенным,— Гольденберг тотчас и выстрелил в упор. Воспользовавшись темнотой, он затем скрылся в ближайшем сквере. Вскоре он и его товарищи уехали из Харькова. Власти, кажется, и до сих пор не прознали, от чьей руки пал Кропоткин.

Да, блестящая акция; тем не менее, узнав о совершившемся, Соня пришла в ярость. Отошло на задний план то даже, что она в то время вообще была решительной противницей убийств. Пусть Кропоткин и заслуживает смерти, рассуждала она тогда (жестокость, с какой он карал политических заключенных, не останавливаясь перед применением телесных наказаний и пыток, и правда требовала отмщения), но до чего же не вовремя это произошло! Как помешало почти подготовленному уже побегу из тюрьмы!.. Так вот и получилось, что даже храбрость Гольденберга (которой, по справедливости, нельзя было не восхищаться) долго не могла примирить Соню с ним.

И только теперь вот, познакомившись с Гришей поближе, она поняла, что во многом была не права. То, что она некогда приписывала исключительно его личному своеволию, на самом-то деле было проявлением некоей закономерности, знамением времени, что ли,— понадобились месяцы, чтобы уяснить себе это...

«Уяснить»? Да ничего похожего! В том и горе ее, что и поныне ничего не уяснила она себе, что даже теперь, с головой уйдя в подготовку цареубийства, она не могла, никак не хотела примириться с тем, что этот — кровавый — путь делается чуть ли не главным, постепенно вытесняет все остальное, совсем не оставляет уже сил для мирной деятельности в народе.

Нет, это невозможно, остановила она себя. Стоит хоть на минутку отпустить узду, как сразу же набредаешь на больное! Ей понадобилось некоторое время, чтобы уйти от ненужных сейчас мыслей. Она опять стала думать о Гольденберге. Не без недостатков, конечно: и самолюбив, это верно, излишне, пожалуй, экзальтирован, человек чувства преимущественно; к этому она сейчас прибавила бы еще повышенное, временами непомерное честолюбие. Но одновременно с этим и редкая отзывчивость (не случайно именно он первый вызвался приехать сюда!), всепоглощающая увлеченность делом. К тому же и товарищ чудный, один из тех, с кем рядом всегда легко, тепло; кажется, он начисто был лишен способности предаваться унынию. А уж о смелости его и самоотвержении говорить нечего, эти свои качества он еще раз наглядно проявил в апреле; когда готовилось покушение на Александра II: как и Соловьев, и Кобылянский, вызвался также и он. Когда решили, что стрелять будет Соловьев, Грише пришлось подчиниться, и все же, рассказывали, он долго не мог успокоиться и — все просил Соловьева, чтобы тот взял его помощником... Но было у Гольденберга еще одно качество: для него словно не существует неясностей. Любое поручение он исполнял без раздумий,— ему и вообще не свойственна рефлексия. Хорошо это или плохо? Прежде она не задумываясь осудила бы такой склад характера. По ее разумению, подобная однолинейность противоречила самой сути революционного деятеля; в бездумии она всегда склонна была усматривать если и не равнодушие к делу, то, во всяком случае, недостаточную сердечную, что ли, привязанность к нему; такого толка люди, как ей казалось, меньше всего заботятся о нравственных последствиях своих действий, как бы ставя себя в некотором роде выше и нравственности, и самой человечности,— не этим ли духом была пронизана вся нечаевщина?

Но сейчас, изредка поглядывая на Гришу, она готова была переменить свое мнение. Счастливый человек, с какой-то даже завистью думала она сейчас о нем,— ему все ясно, его не терзают, должно быть, сомнения. Вот так же и ей обрести бы однажды покой и душевную гармонию! -Насколько проще жилось бы ей тогда!.. Нет, не для нее это — лишь бы лад в душе, любой ценой. Не всякая сложность поддается упрощению. Да и нельзя безнаказанно облегчать то, что не может быть легким. Пусть лучше уж остается все как есть — вся ее маета, все терзания ее, пока не решит для себя окончательно, как .быть ей дальше...

Занятая своими мыслями, она не очень вслушивалась в то, что говорил Гриша. Не поняла поэтому, с чего это вдруг он завел речь о Желябове. Случайно ли? Какое там — случайно! Вон как лукавый глаз свой косит в ее сторону. Послушаем. Ага, в который уж раз — и все с намеками, с намеками!— пересказывает, какие нежные, мол, приветы передавал ей Желябов, как пекся о здравии ее и благополучии... Не надоест же!

— Спасибо, Гришенька,— сделав над собой усилие, миролюбиво улыбнулась она.— Ты очень любезен, очень. Но, знаешь, у тебя, вероятно, что-то с памятью. Ты уже говорил мне все это.

— Да не может быть!—с притворным изумлением воскликнул он.

Но нужно знать Гришу: оседлает какого-нибудь конька— сколько ни проси, не слезет. А попробуй оборвать — дашь только повод к новым шуткам. Ладно, уж перетерпит как-нибудь. Тем более Гриша (надо все-таки отдать ему должное) в этот раз все же несколько переменил тему — говорил уже об одном только Желябове, без всякой связи с нею. Он говорил поначалу шутливо, но очень скоро оставил этот тон; все больше зажигаясь, он стал вспоминать разные случаи, героем которых был все тот же Желябов, и всю эту свою аллилуйщину заключил утверждением, что Желябов — ни больше ни меньше! — великий человек, может быть, даже гениальный. Соня невольно улыбнулась. К ее досаде, Гриша заметил это.

— Что, думаешь, преувеличиваю?—воскликнул он, — Ничуть. Скорее преуменьшаю. И очень скоро все вы сами убедитесь в этом. Если бы понадобилось сравнить его, поставить г кем-нибудь в один ряд, я бы не побоялся, назвал, пожалуй...

— Не надо, Гриша,-—мягко остановила она его.— Зачем? Я охотно допускаю, что ты прав.

— Но ведь ты улыбалась, усмехалась, я же видел!— В запальчивости он даже голос повысил.

— Тут другое, не сердись,— сказала она.— Ты так расписывал его добродетели... словно сватать подрядился!

Сказала и тут же спохватилась: уж этого-то ей никак не следовало говорить! Глупая промашка. Грише того ведь только и нужно.

— А что, неплохая мысль!—засмеялся он.— Чем не пара? Соня не откликнулась, свела недовольно брови, Гриша и отстал, умолк наконец-то. Не совсем, значит, без соображения... Они работали теперь в совершенном молчании, как-то чудно даже было. Но Гриша, видела она, не просто молчит — думает о чем-то; не часто бывает у него в лице такая сосредоточенность. Вот бы подглядеть, озорно подумала она вдруг, какие мысли у него в голове! Гриша перехватил ее взгляд. Застигнутая врасплох, она не отвела глаз, все смотрела на него исподлобья. Она чувствовала — он о чем-то спросить ее хочет; о серьезном, похоже; хочет, да не решается. Решился...

— Не пойму тебя, Сонюшка,— загадочно и почему-то с участием сказал он, опустив глаза.

Она угадала, кажется. Все о том же, поди,— о ней, о Желябове; ох, уж эта мне назойливость сверх меры! Решила: если догадка ее верна — ответит резко, чтобы навсегда отбить эту забредать в этот огород. Невольно напряглась внутри.

— Вот ты сейчас с нами,— заговорил он после паузы глухо, да в таком еще деле.— Опять помолчал.— А ведь в партию нашу, в «Народную волю», так и не вступила. Почему, а?

-Соня прикусила губу. Ах, Гриша, Гриша, несуразный ты парень,— да можно ль так? Подобных вопросов никто еще не смел задавать ей. Нет, она понимала — он вовсе не хотел ее поддеть, такого и в уме у него не было; его действительно кровно, должно быть, занимало, отчего так странно, так непоследовательно ведет она себя. В самом деле, не загадка ли? Смешной человек, но что я могу сказать тебе в ответ? Разве объяснишь все это в двух словах? Да и есть ли смысл? Все равно ведь мое никто за меня, сам господь бог даже, не решит...

— Это долгий разговор, Гриша,— сказала она.— Очень долгий.— Подумав, прибавила: — Пожалуй, и ненужный.

Гриша топтался рядом, сам не свой. Потом выдавил из себя:

— Ты прости, Соня. Я не хотел обидеть. Это было лишнее.

— Что ты, Гриша,— сказала она.— Я понимаю. Повернулась к нему:

— Видишь ли, Гриша, я сама ведь толком не знаю ответа на твой вопрос...

Он сполоснул руки и, ни слова не говоря, стал надевать на себя полотняную — для работы внизу — рубаху. Соня посмотрела на ходики: странно, до смены с добрый час еще, куда он торопится? Но ничего не сказала. Спустя минуту он сам счел нужным объяснить:

— Сегодня ведь не льет,— глядишь, Саша поскорей управится.

Как она могла забыть — снег же! И в самом ведь деле, работа должна нынче спориться лучше!

Гриша тем временем обулся в яловые крепкие сапоги и сидел теперь на стуле расслабясь, словно копил силы, ни капли не хотел растрачивать без нужды.

Соня сходила за дровами в сарай (Гриша все равно здесь не помощник, нельзя ему во дворе появляться, незаконный жилец он тут), принялась за топку. А у самой в голове одна забота: как же она на базар-то поспеет? Решила так: печи вот затопит, поставит мясо вариться, а уж остальное Михайлов, когда сменится, досмотрит; жалко его, конечно, пусть бы отдыхал, да что сделаешь? Но все получилось лучше, чем загадала.

Услышав условный стук в дверь, побежала в сени, глянула в щелку: Галя Чернявская, вот кстати! Галя вместе с Айзиком Арончиком держала конспиративную квартиру, но когда могла, приходила сюда, помогала Соне в хозяйственных делах. Сегодня Соня не ждала ее, да еще так рано (помнится, какое-то, говорила, дело у нее сегодня неотложное); кольнуло сердце: ничего не случилось? Нет, все в порядке, просто владелец дома собирался устроить натирку пола у всех жильцов, а работники не пришли.

Соня наскоро объяснила ей, что нужно сделать, сама же быстренько оделась по-уличному, ушла, прихватив с собою корзину и вместительную кошелку.

4

Солнце светило как-то застенчиво, неуверенно, точно боялось — ко двору ли пришлось, но и этой толики света, чуть придымленной облачной кисеей, было достаточно, чтобы сверкал и искрился, как дорогое стекло на гранях, спеленавший всю округу снег.

Соня шла веселым шагом к переезду, с радостным изумлением оглядывая знакомые места и не узнавая их, смотрела не вперед, а больше по сторонам — и поплатилась за это. Только свернула к пакгаузу по уже протоптанной кем-то в снегу тропке — не повезло, нос к носу с бабкой Трофимовой столкнулась. Пришлось задержаться: с нею, с бабкой этой, надо постоять, про жизнь потолковать. Трофимова не просто соседкой была, она посредничала при покупке дома у Василия Кононова (он свояком ей приходится). По этой причине многое знала: и что дом куплен был у Кононова за две с половиной тысячи, и что новым хозяевам тут же пришлось заложить этот дом за тысячу рублей, и что деньги, полученные под заклад, пошли на ремонт и перестройку дома (а как иначе можно было объяснить, куда девается столько досок?), и, наконец, что после ремонта сюда приедут жить родители Сухорукова. Последнее обстоятельство вызывало у нее особенный интерес, при каждой встрече обязательно спрашивала — что, не приехали еще старики?.. Закончим вот ремонт, сказала Соня, тогда уж.

Да, да, покивала головой, посочувствовала Трофимова, куда в такой развал стариков везти? Тут же полюбопытствовала: а что так долго ремонт тянется? Зимой совсем худо будет... Так-то оно так, соглашалась Соня, да что поделаешь! Кабы работников стоящих нанять, а то все ведь своими руками. Спасибо хоть родственники пособляют.

Насчет «родственников» она нарочно ввернула: а ну как бабка замечала посторонних? И точно — замечала. То-то, говорит, гляжу я, чужие вроде шастают; а один, смотрю, и 'вовсе черный, не русских кровей, чудной такой...

Вот так бабка — все углядела! Ноского она имеет в виду: Гольденберга, Арончика? А может, Сашу Михайлова? Тоже борода чернущая. Нет, его Трофимова хорошо знает, он-то, Михайлов,, как раз и набрел на нее в поисках подходящего дома... Медлить с ответом больше нельзя было, бабка и так уж с подозрением сверлит ее глазками. Соня рассмеялась: а, это Митюня, мужнин племяш! И верно — на цыгана смахивает!

Приличия ради полагалось теперь выказать интерес к старушечьему житью-бытью. Соня хотела было пренебречь этим (ввяжешься в такой разговор — ввек не отцепишься!), но вовремя одумалась. Лучше уж самой порасспрашивать, чем на бабкины каверзные вопросы отвечать... А вы-то как, Анна Степановна? Неужто спину все ломит?.. Ой, ломит, девонька, сил нет как ломит
Думала, заснежит-запуржит — отойду, ан нет, все едино ломит! Видать, не жилец снежок этот, нет, не жилец, того гляди, опять мокрядь затеется, чтоб ее...

Посудачили — разошлись. Уф!.. Соня ускорила шаг, чуть не бежала: как бы не окликнула старуха, с нее станется! За полчаса добралась до города. На площади у Курского вокзала села в конку, прошла вперед, тут еще были свободные места. Раздался звонок, тронулись. А Соня как села у окошка, так всю дорогу — пока ехала, экая даль, до Леснорядского рынка (можно бы, конечно, поближе, на Таганку, там тоже базарчик имеется, но на Леснорядском много дешевле все), Пока конка кружила ее по Черногрязской, по Земляному валу, по Елоховской, мимо церкви, по Красносельской, — всю дорогу обдумывала свой разговор с Гольденбергом.

Вряд ли сознавая это, он, Гриша, в самую точку попал. Именно это ведь и не дает ей спать по ночам, саднит и мучит непрестанно: ее двойственное положение, а главное — что не видит она пока возможности покончить с этой постыдной неопределенностью. Ничего другого, только это, а вовсе не опасения, как старалась себя уверить ночью, не помешает ли что довести до конца подкоп! Тем обиднее было, что то, в чем она даже самой себе не хотела признаваться, никакая, выходит, ни для кого не тайна....

Что и говорить, странновато, должно быть, выглядит она со стороны!  Никто ведь ее не неволил: сама вызвалась стать хозяйкой московского этого дома, участвовать не просто В подкопе — в убийстве царя. Вызвалась, хотя вполне могла и в стороне остаться, и никто, ни единый человек, не бросил бы в нее камень. Она вольна была в тот момент поступать, как ей будет угодно, сообразуясь лишь со своею совестью, с убеждениями своими. Другое дело, что Исполнительный комитет вправе был отказаться от ее услуг, — что ж, она приняла бы это как должное...

Впрочем, это не столь уж существенно, что устроители покушения не отказались, даже с радостью встретили ее предложение: при той нехватке в людях, какая у них была, каждый лишний человек дорог. Недаром же они обратились к чернопередельцам даже, чтобы те отпустили к ним хоть кого-нибудь из своих товарищей. И такой человек нашелся — Гартман. Главное, отчего она-то взялась, за чужое ей дело?

И это главное, это самое главное, ничего главнее этого нет и не может сейчас.

Она заставила себя вспомнить, как все было.

К тому времени (конец лета был) уже свершился, как ни противилась она этому, раздел «Земли и воли». Поровну, вполне по-братски, поделили все: деньги, типографское оборудование, шрифт. Само название прежней организации, как зло пошутил однажды Морозов, разорвали надвое: одни взяли себе «волю» («Народная воля»), другие—«землю» («Черный передел»).

Народовольцы, прежде их называли политиками, считали, что теперь — в условиях, когда репрессалии правительства не дают революционерам сколько-нибудь активно работать в деревне, — их долг сосредоточить все силы на террористической деятельности, притом направленной уже не на отдельных царских сатрапов, а на самого царя; это диктуется, утверждали сторонники крайних мер, не только необходимостью дать отпор самодержавию, вставшему на путь кровавых расправ, и тем самым добиться всей полноты политической свободы; не менее важно, по их мнению, то, что террор неминуемо всколыхнет массы, пробудит наконец-то народ от векового сна, покажет ему реальную силу, защищающую его интересы. -

Противники террора, бывшие деревенщики, составившие ныне «Черный передел», по-прежнему звали своих товарищей в народ, считая, что только губители народнического .дела могут так просто отказаться от главной своей цели — добиваться справедливого передела земли, требуя взамен этого немедленной казни царя; более того, террор, как они полагали, неизбежно усилит ответные репрессии, сделает и вовсе невозможной мирную пропагаторскую работу среди народных масс. 

При такой противоположности взглядов, особенно резко обнаружившейся после Воронежа (на съезде Соня немало сил положила, чтобы сохранить единство, и так радовалась, что до разрыва там не дошло, — сейчас ей оставалось лишь удивляться своей наивности), при такой враждебности друг к другу уже не избежать было раскола. Постоянные трения, ожесточенные споры (вещь неслыханная в их среде!) — так или иначе, но всему этому надо было положить конец.

Другого выхода не было. Собственно, уже и тогда она понимала: разбитые черепки не соберешь, не склеишь. Но понимала не сердцем — умом лишь, вот беда-то. Ей трудно было представить себе, дико было даже подумать об этом, что никогда не будут больше вместе, заодно, все эти такие близкие друг другу люди, что отныне Саша Михайлов, Желябов, Тихомиров, Морозов, Фроленко пойдут одной дорогой, а Жорж Плеханов, Ося Аптекман, Родионыч — другой. Ну а она, как же она теперь?.. Не покидало ее чувство, что разрыв этот прошел прямо по ней, по самому ее сердцу.

Она не пристала ни к тем, ни к другим, осталась сама по себе.

Но отчего же? Уж не потому ли, что не могла решить, кто дороже ей, роднее?.. Взбредет же на ум такая чепуха! И те, и эти — все они одинаково дороги ей; с одними дружна чуть не десять лет, с Аларчинских еще курсов, с кружка чайковцев, с иными мытарилась вместе на процессе 193-х, с третьими... Да в этом ли дело! Другого никак не могла она уразуметь: на чьей стороне истина, чей путь скорей приведет к победе?

Что греха таить, линия «деревенщиков» была ей ближе. Сама ярая народница, больше всего на свете она хотела бы работать в деревне: нигде и никогда она так не ощущала свою нужность людям. Но как быть, если наше дело в народе — по крайней мере, при существующем порядке вещей —-По сути проиграно? Если правительство, что называется, Грудью загородило путь в народ? Процесс 193-х, когда были схвачены сотни и сотни пропагандистов, а десятки подверглось неслыханно жестокому наказанию, разве он не показателен в этом смысле? И, может быть, не так уж неправы те, кто видит в стремлении чего бы то ни стоило вернуться деревню простое самоуслаждение? Все это, вероятно, так и есть. По-видимому, и действительно, раньше всего нужно добиться политической свободы.

Точно так же невозможно отрицать и то, что мирные в прошлом пропагандисты условиями самой действительности приведены к необходимости вступить в кровавый бой. Но:— убийства! Не единичный акт возмездия (каким был, скажем, выстрел Веры Засулич), а целая система, чуть ли не единственный род деятельности!.. Добро еще, если покушение на государя сразу же увенчается успехом. А если нет? Тогда что — опять и опять? И не получится ли в конце концов так, как предрекал в одном жестоком споре Плеханов, — что, уйдя в террор, организация поневоле будет вынуждена покидать одну за другой все наши старые области деятельности, подобно тому как Рим покидал одну за другой свои провинции под напором варваров?..

Вот почему, Гриша (незаметно для себя она уже как бы впрямую говорила с ним), вот почему я не с вами. Но — и не с ними. Неужели и теперь не ясно? Ведь все очень просто: поступать против совести—только из опасения, что кто-то не так посмотрит на тебя, — этого я не могу, не умею... «А почему, в таком случае, ты все же пошла с нами на это?» — не спросил, но вполне мог бы спросить ты. Да, это вопрос! Ей как-то даже не по себе стало, когда вместо Гольденберга осмелилась спросить себя об этом, — испугалась, что не сможет внятно объяснить столь явную нелогичность своих поступков. Но хорошо, Гриша, я постараюсь все же ответить. Постараюсь. Если не тебе, так себе хоть. Может быть, на этот раз удастся...

26 августа — ты, конечно, помнишь тот день. С утра было жарко, душно, к вечеру прошла гроза... Я тоже жила тогда в Лесном, у Аннушки Корбы; мы с нею долго не укладывались спать — знали, что неподалеку, на общественной квартире, которую держали Квятковский и Соня Иванова, проходит в это время заседание Исполнительного комитета, заседание, где должно решиться, продолжать ли покушения на генерал-губернаторов или сосредоточить все силы на одном государе. Совсем поздно пришли Михайлов и Желябов — оттуда, с заседания; сказали, что Александру II вынесен смертный приговор. Споров не было, решение принято единодушно. Сообщили они также, что установлены и пункты нападения на него — Одесса, Александровск, Москва. Зачем так много? А чтоб осечки не вышло! Исходили из того, что государь, находящийся в Ливадии, на обратном пути в Петербург Обязательно проедет через эти города, и в каждом из них его будет ждать смерть. Еще они сказали, что для осуществления этого предприятия в таких масштабах явно не хватает наличных сил, придется, видимо, обращаться за помощью к «Черному переделу»... И все. Больше ничего и этот вечер не сказали. Аннушка предложила им чай, но они отказались, сославшись на поздний час.

Соня не сомкнула в ту ночь глаз, все думала, взвешивала. Одно из двух: либо остаться ей в стороне и тем самым обречь себя на полное бездействие — ведь у «деревенщиков» не было пока ни малейших зацепок в деревне, — либо примкнуть и народовольцам, но примкнуть на время, для участия лишь и этом покушении, не связывая себя обязательствами на дальнейшее... Прельщало ее то еще, что при такой продуманности плана покушения была надежда разом покончить царем и тем облегчить условия работы в деревне...

Вот такие, Гриша, были у меня резоны, когда наутро я попросила сделать меня хозяйкой московского дома, — не мне судить, насколько они убедительны. Вполне возможно, что со стороны (тем более в глазах человека, который, подобно тебе, не знает сомнений) все это выглядит жалким лепетом, что ж. Во всяком случае, мне тогда казалось (нет, не только тогда, — сейчас тоже, тоже!), что, поступая так, я ни в чем не изменяю своим убеждениям. Не знаю, известно ли тебе, что перед отъездом в Москву я передала чернопередельцам имевшиеся у меня связи в провинции и мало того, что отдала им все свои деньги, познакомила их еще с некоторыми состоятельными лицами, сочувствовавшими деятельности в народе?.. Вот так-то!

..Задумавшись, едва не проехала свою станцию, даже зычного оповещения кондуктора не слышала, умудрилась как-то; если бы в последний момент не взглянула случайно в окно, так бы и проехала.

Шла по базару, из ряда в ряд, купила сперва яйца, целую корзину, потом мясо, потом зелень, потом муку — все делала, автоматически, думая совсем о другом. Вспомнила вдруг, с какой категоричностью она осудила Гольденберга за то, что для него не существует ни в чем неясностей. Поспешный вывод...

Да, сложность не всегда поддается упрощению. Должно быть, верно и то, что этого вообще не следует делать. Но разве ясность обязательно противоречит сложности? Не вернее ли, что в любой сложности должна быть своя ясность, недвусмысленность? Она не щадила себя, подумала даже: а что, если все ее рассуждения о сложности, которая будто бы непостижима, всего-навсего попытка, пусть и неосознанная, увернуться от ответа?.. Нет, ответ есть: ей больше всего сейчас именно нужна ясность, определенность...

Хотя и была нужда экономить каждую копейку, а пришлось-таки взять «ваньку»: столько понакупила всякой всячины — ста шагов не пронесешь, руки пообрываются. Сторговалась с извозчиком за полтину. Думать о деньгах, сквалыжничать на каждом шагу — мало что есть на свете противнее этого. И унизительней! А вот приходится... Денег так мало, а расходы столь велики (траты на еду как раз мелочь, главное — доски, трубы, динамит, всякая взрывная машинерия), что поневоле станешь скрягой, как это ни противно.

В поисках денег пришлось однажды на отчаянное даже пойти. Не успели купить дом у Кононова, сразу -же и понадобилось заложить его — и это в разгар подземных работ в галерее! Риск был чрезвычайный: ведь заочно, без предварительного осмотра дома, денег под заклад никто, конечно, не даст... Но положение было безвыходное, и Гартман попросил одного оборотистого соседа подыскать богатея, который согласился бы дать заем. Думали, дело не скоро сладится, а сосед оказался расторопным не в меру. Дня через два явился: так, мол, и так, нашел купчиху с деньгами, требуется, осмотреть недвижимость — купчиха так стало быть, рядилась.

Уж и натерпелась тогда Соня страху: дом-то не готов был! Чулан землей завален, в горнице люк,  дурак и тот заподозрит неладное. Что было делать? Дальше кухни Соня его не пустила — дескать, знать ничего не слыхом не слыхивала; ужо сам придет — с ним и говорите. Помыкался с нею сосед да и махнул рукой на такую бестолковщину, убрался восвояси, пообещав прийти в другое время, авось .тогда хоть хозяина застанет... А «хозяин» — он же, за перегородкой, все это время отсиживался!

Всю ночь таскали землю из чулана во двор, при дом в божеский вид, а наутро Гартман сам к сосед побежал: не угодно ли домишко осмотреть, да поскорее, а то деньги, тысчонка эта, вот так нужны, без них н не осилить проклятущий ремонт! Дело прошлое, сейчас смеяться можно, но факт остается фактом — от хорошей жизни на такой гибельный риск не пойдешь...

Обшарпанная, с налипшей по бокам грязью коляска тем  временем тряслась нещадно по булыжнику. Только Соня заметила, как изменилось все вокруг. Что солнца не стало да небо превратилось в одну сплошную тучу, это было, но куда вдруг подевался снег? Может, и не было его? Или почудилось, может, со сна?.. Мостовая совсем расквасилась — сплошная каша. «Зима, прости господи!» — ругнулся в извозчик. Ей не терпелось за город побыстрей выбраться,  теплилась еще надежда, что это только здесь безобразие такое: столько копыт, колес, столько ног! — а там —  как был снег, так и остался лежать. Вот бы!..

Ладно, сказала она себе, чему быть, того не мин и нечего мытарить себя до срока! Нужно отвлечься... корзину вот с яйцами надо бы взять на колени, немилосердно трясет. Она подняла с загаженного пола корзину, но лени ее не решилась поставить, держала на весу. Совсем питерская погодка, подумала она со злостью; и небо такое подлое, лживое!

Но хватит, сколько можно об одном и том же? И при чем здесь непогода, будто только от ненастья эта тяжесть на сердце? Как ни юли, какого там туману ни напускай — от этого все равно не уйти, пока не решишь, с кем — с теми или с э т и м и — назначено тебе судьбой шагать дальше. Да, сказала она себе, да: в конечном счете все зависит от того, сумеешь ли ты когда-нибудь одолеть этот порог, одолеешь ли его... Неужто никогда не было у тебя в жизни задачки такой трудности? А что, пожалуй, не было. Разве что однажды, когда уходила из отцовского дома. В тот момент тоже нужно было решать для себя главное, решать и решаться... Нет, все-таки тогда было проще, подумала она. Тогда она действовала импульсивно, подчиняясь только чувству. Отец смертельно обидел ее, она не могла снести это, не захотела. Тут толчок был, непосредственный повод...

Словно видела она себя ту, семнадцатилетнюю. Позавидовала даже: сколько решимости было в ней в ту пору] Впрочем, может быть, только в юности и возможна такая безоглядность в решениях, как знать...

Вообще-то отец всегда был чужд ей. Не то чтоб он был очень суров с нею — нет, скорее он вовсе не обращал внимания на детей. Лишь в самом раннем своем детстве она могла отыскать два-три случая, когда бы он поговорил с ней, а уж потом, когда после покушения Каракозова его сместили с высокой должности столичного губернатора и упрятали в какую-то безвестную канцелярию министерства внутренних дел, об отцовской ласке и мечтать не приходилось. Вечно злой, раздражительный, он даже за столом (собственно, только во время обеда дети и видели его) капризничал: и это ему невкусно, и то ему скверно, мама, бедняжка, не знала, как ему угодить.

Соне было шестнадцать, когда вместе с Аней Вильберг, новой своей подругой (а познакомились .случайно, на пароходе, потом выяснилось, что и дальше им по пути—в Петербург), поступила на женские курсы при 5-й гимназии. Новый мир открылся тут перед нею! Знания, которых ей так не хватало, — это само собой; но еще, пожалуй, более важным было то, что здесь она попала в круг интересов, доселе неведомых ей. Бесконечные, бывшие в те годы злобой дня споры об эмансипации женщин, изучение (пока что по книгам) невыносимой доли трудового люда! Именно здесь она впервые приобщилась к социалистическому учению.

А .потом было славное лето на даче в Лесном, где они жили коммуной с Вильберг, Сашенькой Корниловой и генеральской дочкой Софьей Лешерн, — трижды благословенное лето, когда все (и мама, и сестренка Маша, и, конечно, отец, которому надо было лечиться) уехали на заграничный модный курорт, а ее, Соню, дабы избежать лишних расходов, оставили вместе с братом Васей в Петербурге, — счастливое, может быть самое счастливое, ее лето, не будь которого, она, возможно, так и не осознала бы себя и своей судьбы — всю себя отдать народному делу...

Но вот осенью вернулся отец. Ему по-прежнему было, конечно, не до нее. Как вдруг однажды повстречалась ему в передней Аня Вильберг. Он с брезгливой гримасой оглядел ее (а была она, как и обычно, в дешевеньком своем черном платье, даже с заплатками, кажется): «Собственно, вы к кому?» — « К Соне». Удивился несказанно: «Она что, вас знает?» — «Да, мы подруги». Он не поверил, позвал Соню. Потом эта сцена, мерзкая, безобразнейшая! «Соня, ты действительно знаешь эту... этого человека?» — «Да, папа». Хохотал издевательски: «Очень мило! Оч-чень... Я счастлив, что у моей дочери такие блистательные знакомства!» А когда Аня ушла: «Чтоб ноги ее больше тут не было, ноги! И вообще изволь передать всем этим своим стриженым девкам, что я приказал прислуге на порог их не пускать! Я не потерплю, чтобы мой дом превратился в вертеп для нигилисток! А что до курсов твоих — все, больше ты туда не пойдешь! А ослушаешься— на себя пеняй! Запру, на ключ запру!..» Он кричал, все кричал на нее, никого не стыдясь, прямо заходился от крика — быть может, еще и потому, что она все это время спокойно, не пряча глаз, смотрела на него. Пока он кричал, она не проронила ни слова, изучающе только рассматривала его.

Соня постаралась сейчас получше вспомнить: была ли и в самом деле тогда у нее такая уж смертельная обида на отца? Нет, что угодно, но не это. Желчные эскапады отца, как и всегда, вызывали у нее скорее недоумение, чем обиду; в крайнем случае — возмущение. Потому, верно, она и сумела в тот раз сохранить спокойствие. Пока он выкрикивал невозможные свои слова, она, держась спокойно, но холодея от гнева, думала о том, что отец ведет себя постыдно, недостойно; она охотно допускала, что ему могут не нравиться ее друзья, но в любом случае он не смеет заставлять ее отказаться от их общества, это насилие, которому она ни за что не подчинится; ну, а если он не желает видеть их в своем доме (это, конечно, его право), ей придется тогда жить отдельно, нанять где-нибудь комнату — пусть он только выправит ей вид на жительство, уж в этом-то он не должен ей отказать...

Да, так или примерно так думала она тогда, стоя перед разъяренным, не помнившим себя отцом. Все это и высказала она ему потом, когда он чуть поутих, — включая и просьбу дать ей документ на право отдельного жительства. Он ответил отказом, ответил резко и грубо, с циничной ухмылкой весьма прозрачно намекая при этом, что отлично понимает, для каких именно надобностей потребовался ей «вид». «Отчего бы вам, сударыня, заодно и желтый билет себе не выхлопотать? Чего уж там церемониться, я помогу!..»

Она накинула пальто (ноябрь был, валил снег; вот же как странно: тоже ноябрь!), выбежала на улицу, в темень, а в ушах все звучала последняя, в ответ на слезы и заступничество мамы, фраза отца: «Ничего, захочет есть — придет, никуда не денется!»

Не пришла. .

Уже тогда, значит, хватило у нее и сил. и характера поступить по-своему, с чувством некоторой гордости за ту девочку подумала Соня. А ведь тоже порог был, и вряд ли легче этого, сегодняшнего, потому хотя бы, что был он первый.

Она улыбнулась. Интересно все-таки устроен человек! Вспомнила вот историю, как будто из чужой жизни, такая древняя, — и словно водой ключевой омылась: состояние обновленности, как бы возврата к некоей изначальности. Где страхи? Где сомнения? Ничего такого! А в душе одно только чувство, легкое, праздничное, — что все впереди будет хорошо, и все она поймет, что нужно, и решит для себя что-то. И это будет самое верное и самое умное решение.

Занемела рука. Ах да, она все держит корзину на весу! Теперь это излишне. Кончился булыжник, выехали уже на окраину, еще немного — покажется наш переезд... Она опустила корзину на липкий от грязи пол. О, да она ведь главного не видит — опять появился снег! Не бог весть какой, конечно, не той утренней свежести и нетронутости, но, во всяком случае, и не это серое месиво, как в городе. А за переездом (вот уже и дом их, с заколоченными окнами нижнего этажа, замаячил впереди)—совсем благодать.

Снег лежал нетронутый, лишь кое-где близ дороги, да и то если очень приглядываться, он несколько осел, как бы источился изнутри незримой влагой. Но это не страшно, подумала она, к вечеру, даст бог, опять схватит морозец — и снег удержится; а там, глядишь, и новый выпадет, зима как-никак.

Подъехала к самому дому, прямо под крылечко. Раньше нипочем не сделала бы так (из боязни соседских пересудов: вот, мол, сколько провизии Сухоруковы закупают, мыслимо ли вдвоем столько осилить; нет, неспроста, мол, это), но теперь уж что на это оглядываться, коль скоро даже бабка Трофимова знает, что «родственники» им помогают; а работников, тем паче даровых, полагается, тут каждому ясно, вволю кормить...

Отомкнула дверь, втащила в прихожую поклажу свою, передохнула с минутку: вот я и дома наконец!

5

Но беда все-таки пришла, такая беда, хуже которой и придумать ничего нельзя было. Снег — кто бы мог подумать, что он страшнее .бесконечных проливней!..

Весь день накануне работалось в галерее отлично; может быть, впервые за все время не сочилась сверху вода, казалось, что и на дне подкопа поубавилось влаги, — потому, верно, и удалось в тот день прокопать раза в полтора больше, чем всегда. При этом мужчины не выглядели очень уж уставшими, у них хватило еще сил (сами вызвались).лепить допоздна пельмени на завтра. Давно Соня не видела их такими оживленными, раскованными. А наутро...

Первым полез утром в подкоп не Михайлов, как обычно, а Гриша Исаев. Пяти минут, пожалуй, не прошло, Соня еще и лучины не успела наколоть для растопки, — вылез обратно Исаев, мокрый, злой. Оказалось, нет возможности работать: сверху льет как сквозь сито, все залило, на дне чуть не по колено воды — море разливанное, словом... Тут и Михайлов подоспел. Посмотрел на Исаева, без слов все понял: «Затопило?» И такой спокойный, точно так все и должно быть. А она, Соня, не в силах смириться с бедой, отказывалась верить в случившееся. С чего бы это быть потопу? Нет, нет! Вот и снег еще лежит, пониже, правда, стал, но лежит же, лежит!.

Насчет снега вслух сказала. На нее смотрели с недоумением: дескать, что это она — неужели всерьез? Она молча подошла к окну, стала смотреть на сизый в утренней дымке снежный наст. Рядом с нею встал Гартман, тоже силился разглядеть что-то в рассветном сумраке. Минуту спустя он сказал — негромко, только ей: «Теперь уже скоро...» Он проговорил это чуть слышным, одной ей предназначенным шепотом, да еще и посмотрел на нее с участием.

Эти вроде бы успокаивающие слова Гартмана, этот его сочувственный взгляд были неприятны ей. Да что же это он, право! Не такая уж она беспонятливая; если на то пошло, так она, может, первая и угадала неладное — еще когда все спали... отправилась за дровами в сарай, глянула на осевший снег и тогда еще подумала о недобром; тут же поспешила, правда, успокоить себя: сошла с тропки, ступила в сугроб — ничего, выдержал снег, ледяная корка крепкой показалась. Из суеверия, как бы не накликать беду, приказала себе о другом думать — о будничном, неотложном. Но все равно на сердце неспокойно было, и когда Гриша Исаев полез вниз, а она в это время щепала лучину для растопки, — все это время она стыла от ужаса, что произойдет худшее; колола на щепу полешко, а сама ни о чем думать не могла, все ждала беду.

Но и сейчас, когда никаких уже сомнений не могло быть, Соня тем не менее умаляла в мыслях размеры бедствия. То ей казалось, что вода, скопившаяся на дне, ушла из подкопа, просочилась вглубь. То приходило вдруг в голову, что если добыть хороший насос, то и беда не в беду: часок-другой насос поработает; глядишь, еще суше, чем прежде, будет. А то и вовсе фантастическое взбрело на ум: накидать в галерею тряпок, да побольше, так, чтобы они впитали в себя воду, а потом тряпки эти повытаскивать оттуда... И только до одного, до самого простого, додуматься не могла: вычерпывать ведрами.

Эту мысль подал Михайлов. Он оглядел всех; может быть, ждал возражений. Никто не возразил ему. Все привыкли уже, должно быть, к тому, что именно Михайлов находит лучшее решение. Но и радости не выказал никто. Ах, полно, какая тут может быть радость, сказала Соня себе тотчас, до радости ли тут?

Но и при этом вот что странно было: кто сидел, кто стоял, привалясь к стене, — ни один не изменил позы, ни движения не сделал; словно чужие, не глядели друг на друга, молчали каменно... как на тризне, право. Как будто оцепенение на них нашло. Как будто последние силы оставили их.

— Ведер-то хватит? — сказала она, лишь бы снять напряжение.

Она повернула голову к Михайлову, думала, он ответит. Но ответил Баранников:

— Много ли их нужно! Там не очень-то разбежишься...

Потом Исаев спросил: а куда сливать воду? День ведь, соседи увидят...

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|



Сайт управляется системой uCoz