front3.jpg (8125 bytes)


Прежде всего Клеточников был действительно полезен Кирилову. Когда срочно требовалось ответить на какой-нибудь запрос какого-нибудь высокого лица, составить объяснительную записку для начальства или изготовить деликатное письмо, по части которых Клеточников оказался специалистом, Кирилов призывал его к себе в кабинет, излагал ему мысль, и Клеточников тут же с видимой легкостью, без малейших, к удивлению Кирилова, поправок изготовлял требуемый текст. У Кирилова много времени отнимала переписка, возникавшая во время его ежедневных свиданий с секретными агентами на явочных квартирах (таких квартир у него, как оказалось, было три), особенно когда он проводил с агентами ответственные совещания, о которых должен был дать отчет начальству. Прежде ему помогал справляться с секретарской стороной этих совещаний Гусев, сопровождавший его на эти совещания, теперь Кирилов стал брать с собой Клеточникова. Клеточников должен был, когда требовалось, вести запись бесед Кирилова с агентами, составлять всевозможные бумаги во всевозможные учреждения со всевозможными запросами, под диктовку Кирилова записывать разные факты и предположения для будущих справок-памяток. Вот когда он получил возможность коллекционировать шпионов для Михайлова, желавшего иметь на руках возможно более полный список их! Днем он записывал беседы Кирилова со шпионами на явочной квартире Кирилова, а вечером на квартире Натальи Николаевны диктовал Михайлову, и тот записывал в тетрадь под названием «Сообщ. агента» между прочими сообщениями и такие:

«15 числа у Кирилова было собрание главных агентов: Ловицкого, Ермолинского, Алыневского, Шеховуева, Холодовского (ему поручено выследить Шмемана), Масальского... Приметы Масальского: лицо пьяное, с подтеками под глазами, красноватое, волосы темнорусые, большая борода, несколько раздвоенная, с рыжеватым отливом, нос прямой, черты лица крупные, лет 35, пальто с меховым воротником, среднего роста... Знамеровский. Много лет ездит за царем. Во время польского восстания выдавал своих сотнями, конфисковал сотни тысяч и получил за это 6000. Приметы его: бритый, усы светлые небольшие, среднего роста, коренастый, волосы светлые, подстриженные с затылка, откормленное красноватое лицо... Шпион Скибицкий роста высокого, лицо длинное, красноватое, усы и борода русые, волосы темные с сильной проседью (сивые), лицо приказчика. Шпион Янов — один из главных...»

Такие сообщения стали появляться в тетрадке Михайлова с середины марта, и скоро пришлось для пих завести особую тетрадь. Уже через месяц в ней значилось до сотни имен, а через несколько месяцев, после того, как Клеточников получил доступ к железным шкафам, возле которых сидел в канцелярии агентуры, когда ему стали поручать составление платежных ведомостей агентуры, хранившихся в этих шкафах, и ему открылись имена всех агентов, и том числе и тех сверхсекретных, которых Кирилов и Гусе; и даже между собой не рисковали называть иначе, как но псевдонимам и кличкам, вскоре после этого число зарегистрированных в тетради Михайлова имен дошло до трех сотен. Это был список наиболее вредных агентов, действовавших главным образом в Петербурге.

Однажды, еще в марте, придя на квартиру к Кирилову с бумагами, которые тот должен был срочно просмотреть и подписать, Клеточников столкнулся в дверях прихожей с молодой женщиной, которую выпустил из квартиры лакей Кирилова Егор (тоже шпион). Должно быть, от неожиданности, увидев за дверью незнакомого мужчину (Клеточников стоял на лестничной площадке у самой двери, собираясь позвонить, когда Егор отворил дверь, выпуская женщину), она вздрогнула и попятилась было назад, в квартиру, но быстро оправилась от испуга и торопливо прошла мимо Клеточникова. Она была небольшого роста, крепенькая, с миловидным, энергичным лицом, сильно озабоченным, одета нигилисткой, но без претензии на интеллигентность, нигилисткой из простых.

У Кирилова был Гусев, но уже собирался уходить. Они чему-то смеялись, когда вошел Клеточников. Когда Гусев ушел, Кирилов сказал Клеточникову, что была у него только что Татьяна Рейнштейн, она приходила за своим пособием, назначенным ей за Николку, двумя тысячами рублей — николкиной тысячей и тысячей, выхлопотанной для нее Кириловым (ходатайство об этом Клеточников составлял дня за три перед тем); Гусев ей и выдал пособие. Смеялись же они с Гусевым по поводу комедии (Кирилов так и сказал — комедии) с арестованием Обнорского и роли в этом деле Татьяны.. Она, изволите ли видеть, когда привезла Обнорского в Петербург, просила Кирилова, просила и самого Никиту Конрадовича, чтобы ее возлюбленного не трогали, оставили на свободе. Как будто ради ее прекрасных глаз можно было оставить на свободе такого опасного социалиста. Впрочем, задумчиво заметил Кирилов, в том, что она тогда говорила, .что предлагала в обмен на свободу Обнорского, был некоторый резон. Оставив ей Обнорского, можно было, конечно, постепенно выявить слежкой всех знакомых Обнорского по «Северному союзу» и затем, забрав всех, кроме него, убить сразу двух зайцев: ликвидировать «Союз» и обезвредить самого Обнорского, ибо на него неминуемо пало бы подозрение нигилистов в выдаче товарищей, и он тем самым навсегда лишился бы кредита в радикальной среде. Притом это было бы, сказал Кирилов важно, без тени насмешки, актом гуманности со стороны Третьего отделения по отношению к Обнорскому, поскольку, искусственно выведенный из радикальной среды, он был бы избавлен от неминуемой в противном случае, участи каторжника. Но все это было слишком тонко, а где тонко, милостивый государь Николай Васильевич, там и рвется. Таких, как Обнорский, лучше держать за решеткой. Так вот, Татьяна после ареста Обнорского прибежала к Кирилову в истерике и вздумала угрожать какими-то разоблачениями, если Обнорского не освободят. Совсем потеряла голову от страсти. Правда, тут произошло это несчастье с Николкой, и она одумалась, пришла в себя. Она помогала Кирилову при раскрытии обстоятельств убийства, выдала многих знакомых Николки. Теперь тоже предлагала какие-то услуги, но Кирилов со Шмитом решили от ее услуг отказаться.

- С женщинами, тем более молодыми, лучше не иметь,— с улыбкой скапал Кирилов.— Никогда не знаешь, чего них ожидать через минуту.

Теперь Клеточникову стал понятен смысл резолюции Шмита, наложенной на ходатайство о пособии Татьяне, писанном Клеточниковым; когда Клеточников прочитал резолюцию, его удивил, казалось бы, ничем не вызванный раздраженный тон ее,— определив сумму для выдачи Татьяне, те самые две тысячи рублей, Шмит приписал, чтобы с нее предварительно взяли подписку, что она «никаких претензий не имеет и просить не будет». Просмотрев принесенные Клеточниковым бумаги и оставшись ими доволен, подписав их, Кирилов закурил сигару, предложил и Клеточникову, но тот отказался, затем, откинувшись на спинку кресла и благодушно глядя на Клеточникова, неожиданно сказал:

Держитесь меня, Николай Васильевич, не просчитаетесь. Со мной вы далеко пойдете. Мы с вами одного поля ягода, у нас нет миллионов, нет знатных предков, но зато у нас есть то, чего нет у миллионщиков и князьков, у нас есть цель выбиться, перед нами с малолетства рисуется одна дорога — вперед и вверх, вот мы и развиваем с малолетства нашу энергию. И мы далеко пойдем.

— Мы? — скептически возразил Клеточников.

— Да, мы! И я, и вы. Не усмехайтесь. Скажете, вам ничего не нужно? Так я вам и поверил. И у вас, милостивый государь, есть честолюбие-с. Я давно за вами наблюдаю и нахожу, что есть-с. Только какое-то шиворот-навыворот. На что вы потратили десять лет жизни? С вашим-то даром к письму! Однако же дар есть, есть трудолюбие, вы любите все отделывать, следовательно, есть стремление к совершенствованию... Ну ничего! Вот начнете хватать чины и награды, войдете во вкус, думаю, перестанете усмехаться.

Чем была вызвана эта благодушная откровенность? С одной стороны, тут могло быть невинное желание порисоваться, похвастать жизненным успехом, возможно, что в этот день Кирилов получил какое-то приятное известие, быть может о ходе его ходатайства перед высшим начальством о соединении агентуры с третьей экспедицией, ходатайства, о котором много было разговоров между чинами Третьего отделения и которое, как ожидали, вот-вот должно было разрешиться,— суть в том, что начальник третьей экспедиции князь Масальский был сильно и давно болен и должен был уволиться в отставку, и на место его, по значению второе в отделении после места управляющего, претендовал Кирилов, рассчитывая при этом оставить за собой агентуру. А с другой стороны, возможно, в этом проявился результат удачно взятого Клеточниковым тона, который он с самого начала принял в отношении Кирилова и который, как это ни смешно было ему признать, сильно напоминал высказанную некогда в Пензе Ермиловым шутовскую систему карьеристского преуспеяния. Налицо были, прямо по Ермилову, и нескрываемое презрение к исполняемому делу, и безусловное презрение к начальству (хотя, конечно, и весьма осторожно выражаемое, лишь игрою на университетской образованности, начитанности, владении языками), и безусловная, категорическая исполнительность, причем с оттенком блеска, виртуозности. Было забавно, но шутовская ермиловская система, похоже было, обладала нешуточными практическими достоинствами.

Как бы то ни было, сближение с Кириловым произошло как нельзя более своевременно. Вскоре начались события, и результате которых Третье отделение впало в состояние хронической лихорадки, из которого так уже никогда и не вышло.

13 марта в Петербурге, немногим более полугода спустя после дерзкого, среди бела дня, убийства Кравчинским бывшего шефа жандармов Мезенцева, было совершено не менее дерзкое покушение на жизнь нового шефа — Дрентельна. Элегантный всадник на прекрасной английской лошади, догнав карету Дрентельна на одной из людных улиц, на скаку выстрелил из револьвера в шефа через окно кареты и легко ускакал от погони. Покушение оказалось неудачным, но за ним в Петербурге последовали дни, каких еще не знала столица Российской империи: разыскивая покушавшегося (агентуре скоро стало известно его имя — Леон Мирский), полиция в течение нескольких недель чуть ли не каждую ночь производила по нескольку десятков обысков, людей арестовывали по малейшему подозрению в причастности к покушению, мест в тюрьмах и крепостях не хватало, арестованных временно размещали в полицейских участках.

Между тем в эти горячие дни в сети полиции не был захвачен ни один из землевольцев. Редакторы подпольного органа писали свои статьи, типографщики, пять человек, уже почти полгода жившие затворниками на конспиративной квартире, набирали эти статьи, работа шла над пятым номером «Земли и воли», который, как и все предыдущие номера, должен был выйти точно в срок — в конце месяца, то есть в конце марта. Почти ежедневно в столице происходили заседания землевольческого совета. Волны полицейских облав прокатывались по Петербургу, не задевая подполья: обнаруживалось магическое влияние, которое оказывал на ход событий дуэт Клеточникова и Михайлова.

Почти ежедневно в тетрадке Михайлова в эти дни появлялись помимо записей о шпионах и такие записи, задававшие массу срочной работы Дворнику и его помощникам по части охранения безопасности организации:

«22 марта. Обращено внимание на подозрительную квартиру на Фурштадтской (12, 17), в которой живут студентки и студенты. Собирали сведения о квартире 54 в доме Мурузи... Некто Афанасий Севастьянов 18 марта поселился на углу Невского и Новой улицы (кв. 38), а 22 числа переехал на Владимирскую (7, 20); подозревается в чем-то тяжком. Ловицкий удостоверяет, что это тот самый, который ходил к Апсеитовой... В список социалистов Василеостровского Патронного завода вошли: письмоводитель, бывший студент Мед. Академии, отставной контролер Государственного банка Петр Николаев Ермолаев, заведующий библиотекою Александр Иванович Малисов, помощник бухгалтера и счетчик Николай Николаев Деляновский и рабочий Карабанов.

23 марта. Думают поймать Попова у сестер (на Малой Итальянской, д. № 22), устроивши там в воскресенье засаду. Подозревают его в участии в убийстве Рейнштейна. На Фурштадтской (12, 17) живет студент Япп. В доме Мурузи (кв. 54) живет Едловер (женщина) и непрописанная какая-то женщина, кажется, Иоффе, которые давали деньги на покушение на жизнь шефа; их квартира также служит для склада запрещенных вещей... Сестра Розалии Боград, Ханна, живет на углу Знаменской и Митавского (28/10, 15) со студентками Розенштейн, Ровенской, Маркевич и Сильванской: очень подозрительны; у них бывают собрания, говорят и читают шепотом; прячут у себя книги и бумаги...

24 марта. В адресном столе узнавали адресы следующих студентов: Антушев, Благовестов, Вебер, Граматикати... Сестра скрывшегося Астафьева живет по Фонтанке, д. 41, кв. 10, у присяжного поверенного Соколовского. Следят: на Ивановской ул., д. 18, за кем-то и за домом на Гагаринской ул., кв. Якимовой...

25 марта. На подозрении у Третьего отделения находятся: московский присяжный поверенный Ордынский, имеет преступные сочинения, заезжал к нему освобожденный Зиновьев... В сильном подозрении доктор Веймар и его знакомый Грибоедов, полковник инженер Петлин и его брат директор Государственного банка, статский советник Анненский. В ресторане «Македония» (Невский пр., № 88) собираются студенты, составляющие, по-видимому, один кружок, недопускающие в свою среду посторонних...

26 марта. В последнее время на всех заводах за Нарвской заставой усиливается агитация, а потому считают нужным ускорить проверку и арестовать нелегальных рабочих."

Все это были сообщения, в той или иной степени непосредственно касавшиеся землевольцев. На заводах за Нарвской заставой действовали пропагандисты из рабочей группы Плеханова, и сам он жил там же, что, кстати, тоже было незадолго перед тем выявлено агентами Кирилова, о чем Клеточников своевременно известил Михайлова; полученное предупреждение обязывало принять меры, чтобы спасти от арестов распропагандированных рабочих и самим пропагандистам не попасть в полицейские; ловушки. В ресторане «Македония» на Невском, привлекшем внимание агента, встречались со студентами Тихомиров и Арончик; теперь им нужно было поискать другое место для встреч. Со студентами Антушевым, Благовестовым, Вебером, Граматикати, участниками землевольческой демонстрации на Казанской площади, связаны были многие землевольцы, на их квартирах устраивались многолюдные сходки, на которых всегда выступал кто-то из землевольцев; теперь надо было на время прервать сношения с ними, естественно предупредив их самих об установленной за ними слежке. Срочно предупредить нужно было Попова об ожидавшей его засаде у сестер (это был не тот Попов, который участвовал со Шмеманом в убийстве Рейнштейна, но и у него были основания скрываться от полиции: он входил в кружок Шмемана, агитировавший среди рабочих во время стачки на Новой Бумагопрядильне, также был известен полиции как сборщик подписных денег па «Землю и волю»), предупредить нужно было сестер Боград, Ханну и Розу, невесту Плеханова, о слежке, установленной за их квартирами (они устраивали у себя на квартирах собрания рабочих с пропагандистскими целями), и о том же предупредить приехавшего из-за границы под именем Афанасия Севастьянова эмигранта Германа Лопатила, того самого Лопатина, который восемь лет назад пытался вывезти из Сибири Чернышевского, был арестован и бежал и теперь намеревался установить связь с землевольцами; нужно было известить девиц из квартиры 54 в доме Мурузи по Литейному проспекту о предстоявшем у них в ночь на 24 марта обыске (девицы эти, помимо того, что хранили у себя землевольческие издания, давали приют, когда это требовалось, нелегальным землевольцам); сообщение об обыске Михайлов записал на отдельном листке, с тем чтобы переслать его девицам с каким-то своим знакомым, которого должен был увидеть После беседы с Клеточниковым.

Но самыми ценными сообщениями были те, что, подобно сообщению от 24 марта о слежке за квартирой Якимовой на улице Гагаринской, своевременно указывали на опасности, нависавшие над главными конспиративными квартирами землевольцев. Хозяйкой одной из таких квартир и была Якимова, «Баска», чем-то обратившая на себя внимание агента. На ее квартире хранились сокровища небесной канцелярии» — паспортного бюро «Земли и воли», ведавшего изготовлением фиктивных паспортов для полога лов, вообще любых документов, которые могли понадобиться революционерам, на этой же квартире устраивались заседания землевольческого совета. Теперь, естественно, эта квартира не могла служить местом сборищ, о чем и необходимо было срочно известить всех находившихся в Петербурге членов общества, которые знали адрес этой мортиры и могли объявиться здесь и угодить на крючок шпионов, необходимо было немедленно перевести «небесную канцелярию» в более безопасное место, самой же Баске перебраться на другую квартиру.

В кабинете Кирилина  в агентуре висела на стене большая подробная карта Петербурга, на которой были отмечены кварталы, где, по мнению Кирилова, подкрепляемому каждодневными агентурными изысканиями, всего вероятнее было бы встретить разыскиваемых революционеров, туда и направлял табуны своих изыскателей Кирилов, снабжая их фотографическими или словесными портретами разыскиваемых,— перед глазами Кирилова стояла ясная картина связей, явок, притонов столичного подполья — картина предположительная — и подполья, еще не открытого, но это последнее было, полагал Кирилов, вопросом времени. Не менее ясно благодаря Клеточникову видел эту картину — именно кириловскую картину — и Александр Михайлов; это давало ему возможность избегать ошибок, когда нужно было, например, устроить на жилье приехавшего из провинции нелегала или определить место очередного собрания землевольческого совета. Обычно искала подходящие квартиры Баска, у нее на этот счет было какое-то странное чутье, она шла искать нужные квартиры именно в те дома, в какие нужно, и никогда не ошибалась, Дворнику оставалось только пройти по указанному адресу и убедиться в достоинствах выбранного ею помещения.

2 апреля было совершено покушение на жизнь государя императора. Покушавшийся, народник Александр Соловьев, встретил царя вблизи Дворцовой площади, когда царь возвращался с прогулки. Соловьев пошел ему навстречу и, не доходя нескольких шагов, вытащил револьвер и выстрелил. Царь повернулся и побежал. Соловьев выстрелил ему вдогонку. Царь споткнулся и упал, пополз на четвереньках, не в силах подняться. Соловьев еще дважды выстрелил, все мимо, и тут на него налетел офицерик из охранной стражи, ударил саблей по голове, свалил с ног.

Теперь в Петербурге арестовывали не только тех, кого можно было заподозрить в причастности к покушению, но всех более или менее неблагонадежных, в том числе всех тех, кто когда-либо, начиная с 1866 года, со времени Каракозова, привлекался к дознанию и суду по политическим делам,— власти решили очистить от них столицу. Уже к вечеру 2 апреля в Третьем отделении был составлен список около восьмидесяти таких неблагонадежных, у большинства из них в ночь на 3 апреля были произведены обыски, многих, несмотря на то что у них ничего не нашли (были предупреждены землевольцами, получившими от Клеточникова этот список вечером второго же числа), арестовали, и между ними доктора Веймара, револьвером которого воспользовался Соловьев, присяжных поверенных Ольхина, Стасова, близких народникам, как и Веймар, деятельно помогавших им.

После покушения на государя в Третье отделение хлынул поток анонимных доносов, или, по принятой здесь терминологии, «частных заявлений», обработка которых была поручена Клеточникову еще в первый день его появления и канцелярии агентуры. Большинство доносов были вздором — попыткой обывателей свести личные счеты друг с другом, и начальство в отношении их не заблуждалось, на копиях доносов, переписанных жемчужным почерком на четвертушках роскошной глянцевой бумаги, ежедневно представлявшихся Кириловым шефу, чаще появлялись такие резолюции его высокопревосходительства: «Должно быть, чепуха», «Благонамеренный дурак», «Несомненно, вранье. Писал какой-нибудь выгнанный офицер», «Оставить без последствий». Но иногда на копии ложилась короткая косая запись: «Г. Кирилову. Расследовать». Это означало, что по указанному в доносе адресу Кирилов должен был послать шпиона, и, если хотя в какой-то мере (что случалось чрезвычайно редко) шпион подтверждал справедливость анонимного оговора, Дрентельн немедленно направлял по этому адресу жандармов.  Иногда же ради скорости он направлял жандармов без предварительной проверки. Жандармы проводили обыск — разумеется, бесплодный: все, сколько-нибудь правдоподобные сведения, содержавшиеся в «частных заявлениях», прежде чем с ними знакомился Дрентельн, заносились в тетрадь под названием «Сообщ. агента».

5 апреля был опубликован царский указ Правительствующему Сенату о разделении России на шесть диктаторских генерал-губернаторств, с правом генерал-губернаторам предавать виновных в политических преступлениях именному суду. Первой жертвой указа стал юный подпоручик Дубровин. Он был арестован по подозрению в сношениях с революционерами, при аресте оказал сопротивление, ранив двух жандармов, и по приговору Петербургского военно-окружного суда 20 апреля повешен.

14 мая в Киеве были повешены террористы, Осинский, Антонов и Брандтнер. 28 мая повешен Соловьев. Виселицы в Одессе, Николаеве, снова в Киеве — это продолжалось все лето.

Лето в Петербурге — лучшее время года, что бы ни писали о нем беллетристы, разглядывающие летний Петербург из деревенского или дачного далека,— по контрасту с лесной или полевой благодатью и правда могут показаться невыносимыми пыль и мухи, вонь подсыхающих помоев на черных лестницах и во дворах-колодцах, железный грохот конки в прокаленных солнцем узких каменных ущельях; но для петербуржцев, которые вынуждены оставаться в городе круглый год, лето после изнуряющих весенних ледяных ветров, после зимней черной и мокрой снежной слякоти и бесконечных черных осенних дождей, лето — пора возвращения к жизни, воскресающих надежд и отдохновения. Летом в Петербурге прогретый и покойный воздух пахнет морем и зеленью укромных, малоприметных, но отнюдь не малочисленных скверов и сквериков, каким-то чудом выживающих в каменных недрах кварталов, в высоком прозрачном небе разлито таинственное свечение, отчего все предметы выступают с особенной резкостью, и начинаешь замечать то, чего не замечал прежде, жадно ищешь зрительных впечатлений, странным образом начинаешь нуждаться в них и находишь их, находишь. Эти впечатления вызываются архитектурным обликом города, поражающим значительностью и завершенностью замысла, художественной идеи, единой мысли, которой служили поколения строителей города. Нужно пройти по набережным канав и по площадям и обратить внимание на то, как соединяются между собой  в облике зданий стили разных эпох, и выйти на набережную Невы и оглядеть ее берега с многоверстными разливами дворцов и особняков, приземистых, тщательнейше выровненных по высоте, как бы повторяющих собою странную равнинность здешних болотистых низких мест, и станет ощутимой эта единая мысль. «Но откуда... откуда было взяться этой идее, единой мысли? Три столетия здесь, на этих берегах, как и всюду, шла корявая, лишенная духовного смысла жизнь — то же было, что и всюду, мельтешение муравьиных страстей, мизерных, растительных существований, сшибки меркантильных интересов. И все же возникла эта каменная гармония, эта красота... Жизнь шла, а красота осталась...»

Так рассуждал, весьма неопределенно и смутно, Николай Васильевич Клеточников, выходя в один из последних дней августа на набережную Невы возле Академии художеств и направляясь в сторону университета. Обойдя пристань со сфинксами, он постоял у каменной стенки, опершись ладонями о ее широкую и шершавую, нагретую солнцем спину, окинув взглядом перспективу Невы (и заодно окинув взглядом набережную, чтобы проверить, но следует ли за ним кто; набережная, как  всегда в предвечернее время, были пустынна), и пошел дальше. Он не спешил,  шел и все засматривался на далекий противоположный берег, присматривался к баркам на Неве, к игре солнечных бликов на серых волнах реки и снова окидывал взглядом панораму города, распластавшегося по низким берегам, в надежде ухватить-таки, уловить мысль, заключенную в рукотворной красоте. «Да, жизнь прошла, а красота осталась,— рассуждал он.— Отмельтешили муравьи, и будто не было никогда, но оставили после себя красоту... не слизнули, напротив, сохранили и умножили... Можно сколько угодно подвергать сомнению смысл и целесообразность  жизни,— вдруг отчетливо и резко подумал он, без видимой связи с тем, о чем только что думал,— но придут новые поколения, их первыми впечатлениями о мира будут впечатления о красоте этого мира, и покуда они не увязнут в наших логических ловушках, успеют прибавить к наследованной ими красоте много новой красоты. И так будет до тех пор, покуда будет сохраняться необходимое количество красоты в мире. И чем больше ее будет, тем прочнее будут основания жизни. Вот и основания жизни, о которых тоскуем... какие еще нужны основания?..» Эти мысли взволновали его. Он снова остановился у стенки и долго стоял, смотрел на барки, на тот берег, продолжая размышлять о том же.

Потом, посмотрев на часы, заторопился и пошел вперед, уже более не останавливаясь.

За университетом он свернул с набережной и переулками вышел к Малой Неве, где навстречу ему шел Михайлов.

Они сошлись так, как будто случайно встретились и давно не виделись, и, радуясь встрече, смеясь, стали оглядывать друг друга. Впрочем, они действительно давно не виделись. Михайлов успел сильно измениться внешне. Если бы Клеточников не знал, что здесь, в этом месте, и именно в это время он должен встретиться с Петром Ивановичем, он бы не узнал его. Петр Иванович был в летнем светлом пальто, в светлых панталонах с лампасами, в перчатках и с тросточкой, с закрученными вверх усами — вполне благородный господин, очень уверенный в себе, какой-то легкий, летящий, от него веяло силой, удачей.

— Николай Васильевич, д-дорогой, в самом деле, ск-колько же мы не виделись? Три месяца? — смеясь, спрашивал Михайлов, когда они, обменявшись первыми восклицаниями и приветствиями, медленно пошли вдоль реки, к мосту.

— Почти три,— отвечал Клеточников, присматриваясь к нему, привыкая к его новому облику.— Если не считать случая с месяц назад, когда вы мелькнули у Натальи Николаевны, точнее, мелькнули в окне конки, уезжая от Натальи Николаевны, не дождавшись меня,

— Да, мелькнул,— сказал Михайлов, вдруг задумываясь, отлетая в мыслях куда-то, но при этом продолжая смотреть на Клеточникова, говорить с ним.— Я т-тогда мелькнул в Петербурге... приезжал на несколько дней. Хотел вас повидать, но не рассчитал время... времени у меня тогда было чрезвычайно мало. 3-зато сегодня весь вечер наш. И о делах поговорим, и о разных предметах... Если, конечно, у вас нет на сегодняшний вечер каких-либо особых планов,— спохватившись, сказал он и посмотрел на Клеточникова вопросительно.

— Нет, планов нет никаких.

— Вот и прекрасно,— сказал Михайлов и снова на секунду куда-то отлетел, но, видимо, недалеко от Клеточникова, потому что, посмотрев на него затем значительно, заговорил с ним очень серьезно: — Николай Васильевич, я знаю от Александра Васильевича и Афанасия Ильича, что вам известно, частью от них самих, положение дел в «Земле и воле»... теперь уже в бывшей «Земле и воле»... и что вы выбрали нашу линию, то есть той части землевольцев, которые образовали партию «Народной воли»... решили с ними остаться. Так?

— Да, так.

—— Я очень этому рад, как вы п-понимаете, и не сомневался нисколько в том, что вы изберете эту линию,— должал Михайлов.— Но меня беспокоило, что в это иное для всех нас время я как будто бросил вас на произвол судьбы... Да, да, не усмехайтесь, я так чувствовал... Беспокоило то, что не мог, не имел физической возможности лично с вами говорить обо всех этих делах, объяснить, гам разумею дело, потому что не желал бы, чтобы между нами оставалась недосказанность... тем более теперь. Вот об этом обо всем я и хотел бы с вами сегодня говорить. И предлагаю такой план. Мы сначала погуляем и поговорим. Можно было бы, конечно, и у Натальи Николаевны посидеть, но я подумал, что нам лучше наедине поговорить.. Притом нам с вами сегодня еще предстоит визит к даме... вот к ней мы теперь и отправимся и по пути поговорим. Вы ее знаете, это Елизавета Ивановна... я хочу вас ближе свести, на случай, если у Натальи Николаевны по каким-либо причинам вам нельзя будет показаться... Впрочем, и не только поэтому. У Елизаветы Ивановны и продолжим разговор. У нее вполне безопасная квартира. Вы не возражаете?

— Нет, напротив. Мне было бы приятно повидаться с Елизаветой Ивановной.

— Но сначала о делах. Не возражаете, если мы пойдем пешком? Это довольно далеко, на Аптекарском острове, но я п-проведу вас такими улицами, где мало народу, и нам никто не помешает разговаривать.

— Очень хорошо.

— Что же, идемте.

И они, перейдя через Малую Неву, отправились к Аптекарскому острову, шли какими-то действительно пустынными улицами, забирая ближе к островам, и говорили о] том, о чем в те летние месяцы много было разговоров между радикалами,— о расколе в «Земле и воле», приведшем! в конце лета к распадению общества, на две самостоятельные организации, «Народную волю» и «Черный передел».

Этот раскол назревал давно, еще с осени прошедшего года, когда часть землевольцев, из тех, что были изгнаны из деревень репрессалиями, стала отвечать на правительственный террор своим террором. Именно эта группа оргaнизовала убийство Мезенцева и покушение на Дрентельна, а в конце марта, когда землевольцам объявил о своем] намерении совершить покушение на царя и просил их1 содействия Александр Соловьев, эта группа склонялась к тому, чтобы оказать ему такое содействие. Противниками перехода «Земли и воли» к политической борьбе — к непосредственной борьбе с правительством, тем более противниками покушения на царя, были те из землевольцев, которые еще надеялись на то, что им удастся продолжать пропагаторскую работу в деревне. Разногласия между «политиками» и их противниками, «деревенщиками», еще больше обострились после 2 апреля, попытки примирить их на летних съездах и собраниях общества ни к чему не привели, и «политики» стали народовольцами, «деревенщики» — чернопередельцами...

Клеточников знал об этих разногласиях от Саши и Арончика, с которыми встречался летом, когда Михайлова не было в Петербурге, знал и от самого Михайлова, с которым встречался весной. Уже тогда, весной, раскол «Земли и воли» представлялся неизбежным, хотя многое еще было неясно, программа будущих народовольцев только складывалась. И одним из самых неясных пунктов ее был допрос о цареубийстве. Михайлов тогда, встречаясь с Клеточниковым, каждый раз так или иначе возвращался к этому пункту. Он и его товарищи, «политики», только решали задачу, которую разрешил для себя Соловьев: имеют ли право они, считающие себя выразителями и защитниками интересов народа, вступая в борьбу с деспотическим правительством, замахиваться и на царя, поймет ли их крестьянство, не ляжет ли пропасть между партией и крестьянством, в среде которого сильны монархические настроения? Этот вопрос он ставил и перед Клеточниковым, интересуясь отношением самого Клеточникова к идее цареубийства. Клеточников отвечал, что, не питая лично враждебного чувства к особе императора, тем не менее не может не признать проявлением непоследовательности то обстоятельство, что партия, ведущая войну с правительством, уничтожающая его агентов, обходит стороной его главу. Михайлов на это возражал, что крестьянство может принять выступление партии против царя, например, за месть помещиков царю-освободителю. Правда, тут же прибавлял он, партия не исполнила бы своей задачи, если бы, ведя борьбу, не расширяла политического кругозора народа, притом уже само по себе цареубийство явилось бы сильнейшим агитационным средством, способствующим революционизированию народа, и все же, не спешил тогда сказать окончательного слова Михайлов, все же с царистскими иллюзиями народа нельзя, никак нельзя не считаться... И теперь, объясняя Клеточникову пункты окончательно сложившейся народовольческой программы, Михайлов снова, как и весной, более всего упирал на пункт о цареубийстве, так или иначе все сворачивал на этот пункт.

Однако сворачивал он теперь на этот пункт не потому, что вопрос о цареубийстве все еще оставался неясным (народовольцы вынесли уже Александру Второму смертный приговор и намеревались привести его в исполнение), и не потому, что этот пункт занимал какое-то исключительное место в народовольческой программе (Михайлов это усиленно подчеркивал, называя цареубийство лишь одним из средств борьбы с монархическим правительством), но потому, что в своеобразных условиях российской жизни пункт о цареубийстве мог неожиданно оказаться именно центральным в предстоявшей борьбе, к этому надо было быть готовыми, и он, Петр Иванович, хотел бы, чтобы Николай Васильевич ясно себе представлял все последствия этого, в том числе и лично для самого Николая Васильевича, как будущего участника этой борьбы.

— Как знать, м-может быть, наших сил только и хватит на то, чтобы выполнить один этот пункт,— сказал Михайлов со странной задумчивостью, когда они уже подходили к Аптекарскому острову, сказал как будто не столько для Клеточникова, сколько для себя.— Последствия т-трудно себе представить. Надо быть ко всему готовыми.

Последнее уже снова относилось к Клеточникову, и Михайлов требовательно посмотрел на него, как будто ожидая немедленного ответа: ко всему ли он готов... или есть сомнения, раздумья?

— Какие же сомнения? — усмехнувшись, ответил Клеточников.— Все обдумано... давно.

Михайлов кивнул и улыбнулся. Он казался одновременно и довольным, и как бы несколько удивленным,— он сказал все, что хотел сказать, но, вероятно, не рассчитывал, что разговор выйдет таким деловито-будничным, окажется, в сущности, ненужным; но это и было хорошо. Помолчав, он заговорил о том, что скоро снова уедет из Петербурга, и, возможно, снова надолго, но они уже подходили к дому Елизаветы Ивановны, и Михайлов, сказав: «Об этом потом», предупредил Клеточникова, что Елизавета Ивановна живет здесь по своему настоящему виду и ее здесь нужно называть Анной, то есть Анной Павловной. Елизавета Ивановна жила у родственников, нанимая двухэтажный деревянный флигель, который стоял посреди обширного двора, ее комната была наверху. Она знала, что Михаилом придет с Клеточниковым, сама встретила их внизу и тотчас прошла к себе наверх. Комната у нее была светлая, праздничная, с балконом, огибавшим угол комнаты, с окнами на обеих сходившихся в этом углу стенаx; на одной стене висело несколько фотографических портретов, которыми сразу же заинтересовался Клеточников. Это были портреты раненых солдат и самой Анны в платье сестры милосердия; оказалось, она была в действующей армии во время балканской войны.

И в ней, как и в Михайлове, произошла перемена за время, что ее не видел Клеточников. Отпечаток характерной непроницаемости, спокойной, как бы холодноватой уверенности, который замечал Клеточников на лицах известных ему нелегалов, лег и на ее лицо. Впрочем, оно оставалось таким же милым и прелестным, готовым в любой миг озариться светом нежного чувства, как и прежде. Оно и озарилось, когда Михайлов, поцеловав ей руку, не сразу отпустил ее, задержал в своей руке, легонько сжав ее тонкие пальцы. Она с милой улыбкой, переводя глаза с Клеточникова на Михайлова, который все не отпускал ее руку, стала извиняться перед Клеточниковым за то, что она держала себя с ним у Арончика весьма бестактно, рассматривала его тогда с какой-то бесцеремонностью, но в этом, пожалуй, не столько она была виновата, сколько Дворник (она называла Михайлова Дворником; вероятно, ей это было удобнее, чем называть его конспиративным, фальшивым именем), который рассказывал ей о Николае Васильевиче с таким увлечением, так ее заинтриговал, что она не смогла удержаться от соблазна посмотреть на него, когда ей передали зимой, что агент (она тогда еще не знала имени Николая Васильевича, как не знали его и другие землевольцы, собравшиеся тогда у Арончика,— для них он был, впрочем, и теперь для большинства оставался известен под кличкой «агент») будет у Арончика.

— Конечно, это было неосторожно — сходиться всем у Афанасия Ильича, Дворник нам потом всем устроил за это хорошую распеканцию,— смеясь, посмотрела она на Дворника и снова обернулась к Клеточникову: — Но уж очень было любопытно.

Клеточников тоже смеялся и отвечал, что вовсе не чувствовал себя тогда неловко, напротив, ему приятно было внимание Анны Павловны, хотя, конечно, он и не может не признать, что чувствовал себя тогда так, как чувствует актер на сцене, разве только Анна Павловна его тогда не лорнировала, но и в этом бы случае,— смеясь, продолжал он (ему весело было говорить с ней, и говорить в этом легком, изящном и учтивом салонном тоне),— и в этом бы случае он не чувствовал себя неловко, потому что Анна Павловна принадлежит к тем счастливым людям, в обществе которых всегда всем бывает легко.

Это заявление несколько удивило Анну, и она попросила Николая Васильевича объяснить, что он имеет в виду, и Клеточников объяснил с тем же веселым подъемом (они уже сидели на низеньких мягких стульях вокруг чайного столика, и Анна разливала чай), что Анна Павловна очень критически относится к себе, всегда очень строго судит себя, сопоставляя себя с другими, всегда готова признать первенство или превосходство над собой других, и это при том, что сама-то не стоит на месте, все время движется — в душе, в сознании движется, это и создает вокруг нее атмосферу раскованности, когда всем хочется быть самими собой,— такой, во всяком случае, она показалась ему, Клеточникову, тогда, у Афанасия Ильича.

" А теперь?" — с простодушным любопытством спросила Анна. Клеточников засмеялся и сказал, что, вероятно, она и теперь такая же, хотя что-то в ней все-таки изменилось. Что же изменилось?

В лице, пожалуй, появилось нечто конспирационное... несмотря на то, что она еще остается... еще может позволить себе оставаться, и бдительный Дворник этому как будто не препятствует... остается Анной Павловной.. Теперь и Анна засмеялась и вдруг спросила его, не одиноко ли ему, не жалеет ли он, что застрял в Петербурге и ввязался в эту игру с Третьим отделением? Как это, должно быть, ужасно — быть вынужденным каждый день видеть перед собой этих господ... из этого учреждения... Она и дня, наверное, не выдержала бы... Клеточников, подумав, ответил, что удовольствия, конечно, в этом мало, но что он ни о чем не жалеет и одиноким себя вовсе не чувствует.

— Почему? Объясните, пожалуйста, Николай Васильевич.

Он сказал, что, во-первых, он этих господ как бы и не замечает, как не замечаем мы окружающий нас мир микробов, хотя прекрасно знаем, что он существует, и при желании всегда можем его рассмотреть, стоит только взять в руки увеличительные стекла,— он привык так относиться к определенному сорту людей за десять лет жизни в провинциальном захолустье. А во-вторых, он с ними не вступает в разговоры, только слушает и молчит, а молчать ему не в тягость. «Это я сейчас так разговорился,— улыбаясь, объяснил он,— потому что с вами говорю. Обычно же молчу. Молчун-с»,— засмеялся он, вспомнив, как назвал его когда-то в Пензе проезжий землемер.

Что же касается общения с близкими ему людьми, то на это Николай Васильевич должен сказать, что за все последние десять лет он не испытал столько радости от общения, такого общения, которое он называет подлинным, за которое можно жизнь положить, на этот предмет у него имеется целая теория, и если Анне Павловне и Дворнику угодно будет, он когда-нибудь изложит ее им, так вот, он за десять лет не испытал столько радости, сколько за последние полгода, хотя, конечно, и нельзя сказать, что особенность его положения способствует такому общению, на тайных встречах с милыми товарищами редко когда удается говорить о чем-либо другом, кроме как о шпионах; но ведь дело не в том, говоришь ты или нет, а в том, чтобы у тебя было с кем говорить. И не Николаю Васильевичу должны быть благодарны Петр Иванович и его товарищи за помощь, которую он им оказывает, а сам Николай Васильевич должен благодарить судьбу, которая свела его с ними.

При этом ведь и то нельзя сказать, что только о шпионах приходится им говорить, вовсе нет, стоит вспомнить хотя бы их с Петром Ивановичем беседы весной и прежде пли вечера у Натальи Николаевны, в обществе которой Клеточников чувствует себя так, как будто он ее родной брат или по меньшей мере старинный, с детских лет, поверенный ее душевных тайн, и которой он особенно благодарен за это, потому что видит, как она мучается своим затворничеством и каким трудом достаются ей ее неизменные приветливость и бодрость... Нет, он вовсе не чувствовал себя одиноким.

Следующая


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz