front3.jpg (8125 bytes)


  Л.Шейнин

"ТРИ ПРОВОКАТОРА"

ЗЛОЙ ГЕНИЙ «НАРОДНОЙ ВОЛИ»

 

Летом 1924 года я находился в командировке в Ленинграде и работал в помещении следственной части Ленинградского губсуда, на Фонтанке. Однажды ко мне в кабинет вошел старший следо­ватель Ленинградского губсуда Игельстром, высокий, чуть сутулый, очень живой человек с тонкими чер­тами подвижного продолговатого милого лица и веселыми синими глазами и сказал:

— Дорогой Лев Романович (мы успели с ним подружиться), если вы не слишком заняты, то я могу вам показать одного любопытного обвиняемого.

— О ком, собственно, идет речь? — спросил я.

— Речь, прежде всего, идет о временах весьма давних, — ответил Игельстром. — Я теперь погружен с головой в историю «Народной воли», злым гением которой был некий Иван Окладский — бывший соратник Желябова, затем ставший провокатором. Так вот речь идет как раз о нем...

Я встрепенулся. История «Народной воли», вписавшей столько ярких страниц в книгу русского, революционного движения, всегда меня занимала. А тут представляется возможность увидеть крупного провокатора!.. Я сразу пошел в кабинет Игельстрома.

Там, перед письменным столом Игельстрома, сидел, задумавшись, благообразный старичок с аккуратно при­чесанной бородкой и глубоко сидящими маленькими ко­лючими глазками. Он встал при нашем появлении и очень внимательно посмотрел на меня, которого видел впервые.

Это и был Окладский, он же Иванов, он же Петров­ский, он же Александров, он же «Техник». За его спиною стоял конвоир — молодой, стройный парень с румяным, почти детским лицом и кимовским значком на гимнастерке.

— Итак, вернемся к нашей беседе, — начал Игельстром, сев за свой стол. — Вы продолжаете писать свои показания?

— Так точно, — ответил Окладский, искательно и чуть подобострастно заглядывая прямо в глаза Игельстрому.— Пишу, можно сказать, по мере сил и преклонных лет своих... Дело идет.

— Хорошо, — произнес Игельстром. — Но вот я про­чел первую часть ваших «воспоминаний», как вам угодно было их назвать, и могу как читатель выразить некото­рые, так сказать, претензии...

—Весьма благодарствую,— ответил Окладский.— Но сами знаете, я из рабочих, лицеев не кончал, так что в смысле стиля и прочего...

— Ну, во-первых, дело не в стиле, а совсем в другом. Во-вторых, я на вашем месте так не подчеркивал бы свое пролетарское происхождение. Вот вы сами пишете: «Отец мой крестьянин деревни Оклад, Новоржевского уезда, приписался к мещанскому обществу города, вследствие чего и получил фамилию Окладский, затем занялся ме­лочной торговлей». Это так?

— Так точно. Я писал.                   

— Вы пишете далее, что родились в 1859 году. Зна­чит, отец тогда уже был торговцем?

—  Был. Не скрываю.

  — Похвально, что не скрываете. Но прискорбно, что вы скрываете другие, гораздо более важные обстоятельства...

—  Возможно, что и запамятовал по причине преклон­ных лет своих, гражданин следователь. Память у меня совсем отшибло...

— Разве? В своих «воспоминаниях» вы называете сотни фамилий, дат, адресов, Вы напрасно жалуетесь на память. Она изменяет вам лишь в тех случаях, когда вам не хочется или, может быть, неприятно вспоминать. Не так ли?

Я только первое время не признавался и говорил, что я не Окладский и им никогда не был. Но как только мне предъявили мои фотографии и моей рукой писанные ра­ппорта в охранку, я сразу сказал; «Хватит! Больше обма­нывать не буду...» Так?

— Да, сказали вы так. Но поступаете не совсем так,— улыбнулся Игельстром,— Разумеется, как обвиняемый вы можете писать все, что хотите, и это ваше право. Но  я, — как следователь, ведущий ваше дело, — буду вас изобличать в тех случаях, когда вы пытаетесь скрыть истину, и это не только мое право, но и моя обязанность. Вам это ясно, Окладский?

— Чего ж яснее!..— хмуро произнес Окладский.

— Так, например, вы пишете, что Столыпин в своем рапорте царю, в котором он хлопотал о даровании вам звания потомственного почетного гражданина за ваши «исключительные заслуги в деле политического сыска», будто бы преувеличил эти заслуги...

— Да, сильно приукрасил его высокопревосходитель­ство...

— Не можете объяснить, из каких побуждений Сто­лыпин вас так, как вы говорите, приукрасил? Может быть, он вас очень любил?

— Да его я почти не знал». Так, видел раза два, мо­жет быть три...

— Полюбить можно и с первого взгляда. Особенно человека, приносящего большую пользу...

— Он мне в любви не объяснялся.

— А вы ему?

— Тоже не приходилось.

— Зачем же Столыпину нужно было преувеличивать ваши заслуги царю? Зачем?.»

Не берусь за него объяснять... Может, хотел пока­зать, какие у него старательные осведомители работают... Оно ведь тоже лестно...

— В таком случае обратимся к фактам и документам. Сейчас вы увидите, что Столыпин нисколько не преуве­личивал ваших заслуг...

И Игельстром очень спокойно и последовательно на­чал предъявлять Окладскому донесения и рапорты, пред­писания и «всеподданнейшие доклады», всевозможные «меморандумы» и шифрованные телеграммы, секретные запросы и ответы.

Окладский, надев очки, очень внимательно их читал, разглядывал подписи, рассматривал эти пожелтевшие от времени документы, раскрывающие — год за годом, пре­дательство за предательством — весь его долгий провока­торский путь. Вначале он владел собою и был относи­тельно спокоен. Но каждый новый документ наносил удар по этому спокойствию. Видимо, он в глубине души на­деялся, что не все его преступления отображены в архи­вах охранки или не все архивы попали в руки Игельстрома. Теперь он убеждался в обратном.

Я был молчаливым свидетелем этого допроса, в кото­ром раскрывалась психология обеих сторон — и следо­вателя и обвиняемого. Игельстром, ни разу не повысив голоса, очень корректно, но настойчиво изобличал Окладского и, не давая ему опомниться, обрушивал на него до­кумент за документом, улику за уликой. Подготовлен­ность следователя была разительна. Он наизусть, ни разу не сбившись, сыпал датами, именами, справками, тут же подкрепляя свои заявления подлинными документами. При этом следователь часто вставлял всякого рода по­бочные замечания и называл детали, показывавшие, как основательно он изучил эпоху и исторические события.

И это поражало обвиняемого не меньше, а может быть, и больше, чем самые документы. Несколько раз в глазах Окладского вспыхивали искры неподдельного удивления, и один раз он даже сказал:

    Однако и память же у вас... Ай-ай-ай...

И он сокрушенно покачал головой. В этом деле, где шла речь о преступлениях длительных, совершавшихся на протяжении тридцати семи лет, связанных с множеством фамилий, фактов, революционных организаций и групп, с множеством фамилий директоров департамента полиции и чиновников охранки, менявшихся за эти годы, по­разительная память следователя играла особую роль.

Вот почему Окладский, убедившись, что он имеет дело с очень сильным противником в лице Игельстрома и что тот имеет мощных «немых» союзников в лице под­линных архивных документов, начал сдаваться. Он по­степенно багровел, стал заикаться, часто пил воду, сби­вался в ответах. Его самообладание таяло на глазах.

— Я вижу, вы устали, — произнес, наконец, Игельстром. — Что ж, можно прервать допрос до следующего дня. Но я очень вам рекомендую понять, что следствие располагает всеми необходимыми данными о вашей пре­ступной деятельности. Ничего лишнего мы вам приписы­вать не хотим, но и ничего из того, что вы совершили, не позволим вам скрыть... Дело, конечно, ваше, но един­ственный выход в вашем положении — вся правда,  только правда и одна правда. А там, как хотите...

В апреле 1879 года, три четверти века тому назад, в Липецке, тогда маленьком уездном живописном го­родке Воронежской губернии, состоялся тайный съезд группы народовольцев, сторонников террора в борьбе с самодержавием. Большинство из них приехали под чу­жими фамилиями и как бы растворились среди много­численных больных, съехавшихся на липецкий курорт, издавна славившийся своими минеральными водами. В их числе были Андрей Желябов, Морозов, Фроленко, Квятковский, Анна Прибылева, Тихомиров, Михайлов и другие.

В липецком курортном парке уже зеленела листва де­ревьев. В аллеях бродили курортники, провинциальные священники в рясах, окрестные помещики с женами, ще­бетали липецкие барышни, звенели шпорами офицеры. После заседаний, проводившихся на конспиративной квар­тире, народовольцы приходили в парк и тоже пили воду из источника, чтобы не выделяться среди остальных при­езжих.

Пять дней, с 17 по 21 апреля, продолжался липецкий съезд. Его участники договорились, что на предстоящем вскоре в Воронеже съезде «Земли и воли» они будут от­стаивать методы террора в борьбе с самодержавием.

Воронежский съезд состоялся в июне. Раскол «Земли и воли» на этом съезде вполне определился, хотя фор­мально и не произошел. Через несколько месяцев «Земля и воля» разделилась на две партии — «Черный передел» и «Народную волю».

Исполнительный комитет «Народной воли» вынес смертный приговор Александру II, и Андрей Желябов взялся привести приговор в исполнение. Он привлек себе в помощь Тихонова, Якимову-Баска, Преснякова, Квятковского, Ширяева и Окладского.

С последним Желябов познакомился в Одессе, в 1874 году, когда двадцатилетний в то время Окладский уже примыкал к Южно-Русскому союзу рабочих.

В сентябре 1879 года Окладский жил в Харькове и там встретился с Желябовым, приехавшим в этот город. В своих показаниях, написанных лично, уже после своего разоблачения в 1924 году, Окладский писал:

«...он (Желябов) предложил, не желаю ли я при­нять участие в цареубийстве Александра II. Когда я изъявил свое согласие, то он мне сказал, что с этого момента я должен временно прекратить всякую свою революционную деятельность... Желябов сообщил мне подробности выработанного им плана... где именно удобнее произвести взрыв императорского поезда».

Вскоре Желябов выехал в Александровск, Екатеринославской губернии, где под видом купца приобрел дом, пару лошадей и поселился с Якимовой, выдав ее за свою жену. Тихонов жил у него под видом кучера.

Окладский же снял в Харькове на Москалевке малень­кий деревянный дом и начал изготовлять цилиндры для снарядов. В начале октября снаряды были изготовлены. Окладский тоже переехал в Александровск, и началась подготовка взрыва. Работали из соображений конспира­ции по ночам. Начались осенние ливни, и это очень за­трудняло работу.

«Желябов, — пишет в своих показаниях Оклад­ский,— выговорил себе право собственными руками просверлить насыпь, заложить мины и впоследствии соединить провода для взрыва поезда. Поэтому я и Тихонов только охраняли, его во время работы...

Самым опасным делом была переноска снаряженной мины со вставленными запалами, а также опускание ее на место. Перенести требовалось на расстояние саженей двести от места, где стояла телега с ло­шадьми на грунтовой дороге, а подъехать ближе было невозможно, местность не позволяла, причем приходилось несколько раз отвозить мину обратно в город на квартиру, так как за всю ночь не удава­лось выбрать удобного момента для опускания: то проходили поезда, то сторож осматривал путь перед проходом поезда, согласно инструкции, которая в то время строго соблюдалась, то, наконец, проходила охрана. Пролежав на земле всю ночь, под утро при­ходилось тащить мину обратно к телеге и ехать домой...»

Наконец, мины были заложены и стали прокладывать провода. Но и тут помешали сильные дожди, провода два раза портились, так как изоляция выходила из строя. Из­мученные тяжелой работой, постоянной опасностью, необ­ходимостью целыми ночами лежать в лужах воды, под дождем и снегом, все страшно устали. В это время из Крыма срочно приехал Пресняков, сообщивший, что надо торопиться, так как царь скоро выедет. Пресняков расска­зал, что, как ему удалось выяснить, пойдут два поезда, один за другим, оба с императорским штандартом. Один из этих поездов будет считаться свитским, но царь имеет обыкновение переходить на остановках из одного поезда в другой.

Доложив обо всем этом своим товарищам, Пресняков помчался обратно в Крым, чтобы успеть телеграфиро­вать, оттуда, когда именно выедет царь.

«После сообщения Преснякова, — пишет Окладский, — мы с лихорадочной поспешностью старались окончить скорее работу, но эта поспешность нам мало помогала, так как невозможно тяжелые условия ра­боты остались почти те же, такая же темнота, кото­рая нас сбивала... В довершение всего нам стало ка­заться, что за нами следят и хотят нас схватить на месте преступления и как бы окружают нас...»

17 ноября из Крыма приехал Пресняков и сообщил, что завтра царский поезд пройдет мимо Александровска.

Наступил решающий день. Желябов, Тихонов и Окладский выехали на место, и все подготовили, поджидая поезд.

«Перед проходом поезда, — показал   Окладский, — мы подъехали к оврагу и остановились на условленном месте. Я вынул провода из земли из-под камня, сделал соединение, включил батарею и, когда царский поезд показался в отдалении, привел в дей­ствие спираль Румкорфа и сказал Желябову: «Жарь!» Он сомкнул провода, но взрыва не последовало, хотя спираль Румкорфа продолжала работать исправно...»

Измученные непосильным трудом и роковой неудачей, Желябов и его товарищи вернулись домой. Как показал Окладский, он уговорил Желябова проверить, почему не произошел взрыв, и на следующий день они снова напра­вились к насыпи. Оказалось, что провода были переруб­лены, по-видимому, лопатой, ибо в это время путевые сторожа очень старательно ухаживали за железнодорож­ным полотном, то и дело его, подравнивая и подчищая.

После этого Желябов и его товарищи покинули Александровск. Взрыв императорского поезда, подготов­ленный под Москвой, также, как известно, не удался. По­кушение было раскрыто. Охранка заметалась. Начались массовые аресты. В числе других был арестован и Оклад­ский, представший перед военным судом на известном «процессе шестнадцати».

— Да, я член партии «Народная воля», — ответил Окладский на вопрос председателя суда. — Да, я участво­вал в подготовке взрыва. И если он не, произошел, то это от меня не зависело...

— Каково ваше вероисповедание, подсудимый Оклад­ский?— спросил председатель суда.

— Мое вероисповедание социалистическо-революционное, — ответил подсудимый.

В зале, заполненном «избранной» публикой, зашепта­лись. Жандармы, окружавшие скамью подсудимых, мно­гозначительно переглянулись. Директор департамента полиции Плеве, сидевший в креслах для почетных гостей, за спинами судей, поднялся, вытянул бледное худое лицо с немигающими глазами, долго разглядывал подсудимого, а потом, подозвав к себе взглядом своего помощника Судейкина, что-то ему прошептал.

Через несколько часов, в своем последнем слове, Окладский гордо заявил:

— Я не прошу и не нуждаюсь в смягчении своей участи. Напротив, если суд смягчит свой приговор отно­сительно меня, я приму это за оскорбление.

Но суд и не думал смягчать приговор. Он осудил «к смертной казни через повешение» пятерых главных обвиняемых: Ивана Окладского, Александра Квятковского, Андрея Преснякова, Степана Ширяева и Якова Тихонова. Остальные были приговорены к каторге.

Через пять дней в Петропавловской крепости были казнены Квятковский и Пресняков. За два дня до этого, 2 ноября 1880 года, царь «помиловал» Ширяева, Тихо­нова и Окладского, заменив им смертную казнь бессроч­ной каторгой. Но не прошло и года, как, 16 сентября 1881 года, умер в Алексеевском равелине Ширяев. Через восемь месяцев, летом 1882 года, погиб на каторге Ти­хонов.

Из пяти народовольцев, осужденных к казни, остался в живых только один — Иван Окладский. Вот как это произошло.

 

В ту ночь, когда он ждал казни, к нему в камеру не­ожиданно пришел начальник петербургского жандарм­ского управления Комаров, никогда не упускавший воз­можности «побеседовать» с революционерами-смертни­ками. Вот этот «визит» и определил дальнейшую судьбу Окладского. Сохранился рапорт Комарова, в котором он излагал свой разговор с Окладским.

Комаров пишет, что, когда он намекнул Окладскому, что «по неисчерпаемой милости государя все они могут быть помилованы», то Окладский, задрожав как в ли­хорадке, пролепетал, что «все помилованы быть не мо­гут», что ведь Квятковский, например, участвовал в че­тырех  преступлениях, а он, Окладский,   «только в одном»...

И Комаров, опытный жандарм, хорошо знавший меру и человеческого героизма и трусости, и верности и предательства, понял, что Окладский-революционер уже умер и что родился новый предатель. Комаров прямо написал в своем рапорте на имя Плеве: «Клюет»...

Комаров, может быть, еще не знал тогда о том, что в эти самые часы телеграф Петербург—Ливадия пере­дает шифрованную переписку Лорис-Меликова с Алек­сандром II как раз по этому делу. Докладывая царю, что военный суд приговорил по «процессу шестнадцати» Квятковского, Ширяева, Тихонова, Преснякова и Оклад­ского к смертной казни через повешение, Лорис-Меликов писал:

«Исполнение в столице приговора суда одновре­менно над всеми осужденными к смертной казни про­извело бы крайне тягостное впечатление... Еще ме­нее возможно было бы распределить осужденных для исполнения казни по местам совершения ими пре­ступления, т. е. в Александровске, Харькове, Москве и Петербурге, расположенным по путям предстоящего возвращения государя императора в столицу. Поэтому возможно было бы ограничиться применением казни к Квятковскому и Преснякову... Временно ко­мандующий войсками петербургского округа ген.-ад. Костанда передал мне убеждение, что в обществе ожидается смягчение приговора дарованием жизни всем осужденным к смертной казни и что милосердие его величества благотворно отзовется на большин­стве населения...»

 

На всякий случай, однако, Лорис-Меликов, очень тон­кий и умный царедворец, счел нужным подчеркнуть, что он «не может не принимать в соображение неизбежных нареканий за смягчение приговора, хотя бы они исходили от незначительного меньшинства».

3 ноября 1880 года генерал Черевин телеграфировал из Ливадии Лорис-Меликову: «На телеграмму вашего сиятельства № 536 имею честь донести, что на депеше... его величество изволил наложить резолюцию: «Вчера приказал, через Черевина, приговоренных к смертной казни помиловать, кроме Квятковского и Преснякова».

Как только была получена эта телеграмма, Комаров помчался в Петропавловскую крепость, чтобы окончательно «обработать» Окладского. В своем рапорте этот жандармский психолог с нескрываемым торжеством писал, что, когда он объявил Окладскому о помиловании, тот «так обрадовался, что даже побежал, забыв одеть туфли».

И дальнейшая участь Окладского была решена. Он дей­ствительно «побежал, забыв одеть туфли», по страшному пути профессионального предателя и провокатора...

Самое удивительное в деле Окладского — это стреми­тельность, с которой он превратился в штатного провока­тора охранки. В самом деле, еще 31 октября, в своем по­следнем слове на суде, он гордо заявил, что не просит смягчения своей участи и если суд смягчит свой приговор, то он «примет это за оскорбление». Но уже в ночь с 3 на 4 ноября, в «беседе» с Комаровым, Окладский взмолился о помиловании и произнес роковые слова о том, что Квятковский совершил четыре преступления, а он, Окладский, только одно. На следующий день, 4 ноября, когда Кома­ров объявил Окладскому о помиловании, он уже был окончательно «обработан». А через несколько дней Окладский уже стал охотно выполнять свои первые «за­дания»...

Он начал с того, что по требованию охранки пересту­кивался с сидящими в соседних камерах революционе­рами и, выпытывая у них важные сведения, потом пере­сдавал их своим новым хозяевам. Потом его стали под­саживать в камеры к политическим заключенным. Потом ему секретно предъявляли арестованных, не желавших себя называть, и Окладский, разглядывая их в тюремный глазок, опознавал тех, кого знал. Так, например, он опо­знал народовольца Тригони, а в дальнейшем был аресто­ван охранкой и Андрей Желябов, часто встречавшийся с Тригони на конспиративной квартире «Народной воли». Есть основания полагать, хотя Окладский это и отрицал на суде и следствии, что и сам Желябов был так же «секретно» опознан Окладским. Дело в том, что Желябов, будучи арестован, скрывал свою фамилию. Тригони в своих записках «Мой арест в 1881 году» рассказывает, что Желябов неожиданно был опознан прокурором Добржинским, знавшим Желябова по знаменитому «про­цессу 193», слушавшемуся в 1878 году.

- Желябов, это вы?! — воскликнул Добржинский, когда арестованный, имя которого было неизвестно, был введен в его кабинет.

— Ваш покорнейший слуга,— ответил, иронически улыбаясь, Желябов.

Но очень возможно, что Добржинский на самом деле не опознал Желябова, а был уже осведомлен, что этот таинственный арестант — Желябов.

Известный историк П. Е. Щеголев, являвшийся экспертом на процессе Окладского, в своем заключении, основанном на изучении всех архивных материалов охранки, относящихся к «Народной воле», заявил, что уже «в середине ноября 1880 года Окладский был патен­тованным предателем, человеком, который в любой мо­мент готов перестукиваться с кем угодно, опознавать и выдавать кого угодно».

Это заключение эксперта полностью подтверждают документы. Так, 28 февраля 1881 года, Комаров в своем рапорте министру внутренних дел докладывает:

«Арестованный 27 февраля Михаил Николаевич Тригони был секретно показан Ивану Окладскому, который в нем признал лицо, носившее в революцион­ной среде название «Милорда» и «Наместника»,

В тот же день Лорис-Меликов в своем «всеподдан­нейшем докладе» царю пишет:

«...Как Тригони, так и в особенности предполагае­мый Желябов категорически отказались на первых порах от дачи всех показаний, причем предполагаемый Желябов наотрез отказывается указать свою квартиру. К полудню надеюсь разъяснить его лич­ность через Окладского, которого я приказал снова доставить ко мне из крепости».

Когда был арестован знаменитый народоволец Фроленко, он также был опознан и выдан Окладским. Фро­ленко потом показал на суде, что Окладский был един­ственным человеком, знавшим подлинную его фамилию,  которую тот не носил с 1874 года.

11 сентября 1891 года министр внутренних дел, отме­чая в своем рапорте Александру III «заслуги» Окладского, прямо пишет:

«...После злодейского преступления 1 марта (имеется в виду убийство Александра II) 1881 года личности задержанных с подложными фамилиями злоумышленников были обнаружены главным обра­зом при негласном предъявлении их Окладскому».

Террористический акт в отношении Александра II был осуществлен «Народной волей». Его подготовила группа народовольцев, руководимая Андреем Желябовым, кото­рый был не только величайшим заговорщиком-террори­стом в русском революционном движении, но и одним из крупнейших политических деятелей своего времени.

Из-за предательства Окладского, опознавшего Тригони и выдавшего охранке конспиративные квартиры «Народной воли» в Петербурге, Желябов был арестован за два дня до убийства Александра II, подготовленного под его руководством. Узнав уже в тюрьме, что приговор «Народной воли» в отношении царя приведен в испол­нение (а приговор этот был вынесен Исполнительным комитетом «Народной воли» 26 июля 1879 года), Желя­бов пришел к выводу, что правительство поспешит вти­хомолку казнить Рысакова, задержанного на месте убий­ства царя. Поэтому 2 марта Желябов подал письменное заявление прокурору, в котором писал:

«Если новый Государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении царе­убийц старой системы, если Рысакова намерены каз­нить, было бы вопиющей несправедливостью сохра­нить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случай­ности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня заявления. Прошу дать ход моему заявлению».

Заявлению «дали ход», и Желябов был включен в число обвиняемых по делу 1 марта. На суде он настой­чиво выгораживал всех подсудимых, принимая всю вину на себя. Желябов превратил самый судебный процесс в продолжение своей борьбы с самодержавием. В своих объяснениях, несмотря на звонки и окрики председателя суда и прокурора, Желябов сумел изложить программу «Народной воли» и причины, по которым партия перешла к террору. Желябов заявил, что не считает царский суд правомочным для рассмотрения этого дела, так как единственным судьей между революционерами и самодержа­вием может быть только народ.

3 апреля 1881 года, по приговору суда в Петербурге, на Семеновском плацу были казнены Желябов, Перов­ская, Кибальчич, Михайлов и Рысаков.

26 июня 1882 года в пояснительной записке об Оклад­ском, составленной охранкой, значится, что «желательно, чтобы Окладский был водворен на юге не под настоящей своей фамилией, а под чужим именем, ввиду того, что высылка его под настоящей фамилией может возбудить подозрение среди членов в революционной партии, так как возвращение свободы человеку, приговоренному к смерти, а затем вечному заточению в крепости может быть объяснимо лишь особенно важными заслугами его, оказанными правительству, а потому под своей фамилией он более полезен быть не может, под чужим же именем Окладский будет иметь возможность видеться с новыми революционными деятелями и войти в их среду».

Так был определен новый этап в предательской дея­тельности Окладского, которого было решено ввести как провокатора  в революционную среду. 25 октября 1882 года директор департамента полиции направил ко­менданту Петропавловской крепости такое отношение:

«По приказанию господина министра внутренних дел имею честь покорнейше просить ваше высокопре­восходительство, не отказать в распоряжении о выдаче предъявителю сего отдельного корпуса жандар­мов поручику Кандыбе содержащегося в крепости ссыльно-каторжного государственного преступника  Ивана Окладского с принадлежащими ему вещами. К сему долгом считаю присовокупить, что названный арестант в крепость более возвращен не будет, а са­мая выдача его должна быть произведена по возможности без огласки».

В тот же день директор департамента полиции се­кретно поручил дежурному по штабу корпуса жандармов:

«...принять арестанта, который будет вам доставлен сегодня вечером поручиком Кандыба, и поместить его в арестантскую камеру № 4, приняв меры к тому, чтобы помещение его не было обнаружено содержа­щимися в № 1 арестантами и чтобы лица эти не могли иметь между собою никакого сношения».

В деле Окладского, обнаруженном в архиве охранки, имеется справка, что «...в видах охранения Окладского от посягательств его бывших единомышленников, а также для предоставления ему возможности оказывать и впредь услуги правительству было признано необходимым скрыть его настоящее имя, вследствие чего в письмах к главноначальствующему гражданской частью на Кавказе и на­чальнику тифлисского губернского жандармского управ­ления он был назван «лишенным всех прав состояния по обвинению в государственном преступлении мещанином Иваном Ивановым».

И Окладский превратился в Иванова. Через несколько дней он был отправлен в Тифлис. 31 января 1883 года на­чальник тифлисского жандармского управления Пекар­ский донес Плеве шифрованной телеграммой, что «аре­стант Иван Иванов доставлен в Тифлис благополучно».

Но уже через несколько дней Иванов превратился в Александрова, о чем полковник Пекарский прислал сле­дующее донесение:

«Вследствие отношения от 24 числа сего декабря месяца за № 724, имею честь донести, что арестант Иван Иванов, вследствие изъявленного им желания, по соглашению с и. д. главноначальствующего краем водворен на жительство в гор. Тифлисе. Иванову вы­дан вид (как утерявшему паспорт) на имя мещанина Екатеринославской губернии Ивана Ивановича Алек­сандрова; фамилия Александров присвоена ему по­тому, что он в конце 70-х годов под этой фамилией и подобному паспорту жил... само собою разумеется, что полицеймейстер, выдавая вид, совершенно не знал, для кого таковой предназначается, ему только и. д. главноначальствующего краем приказал напи­сать свидетельство и для выдачи по принадлежности передать мне».

И, наконец, 25 апреля 1883 года все тот же старатель­ный полковник Пекарский донес директору департамента полиции что «известный вашему высокопревосходительству Иванов на днях заявил желание служить агентом при вверенном мне жандармском управлении, причем по­ставил условием, чтобы ему ежемесячно выдавалось жа­лованье в размере 50 рублей». На этом донесении Плеве наложил такую резолюцию: «Уведомить, что предложение следует принять».

Так Окладский стал уже платным провокатором и был им до самой февральской революции.

Oн прожил в Тифлисе несколько лет под фамилией Александрова и выдал немало революционеров, с кото­рыми знакомился, потом их провоцировал, а затем пре­давал. Сменивший Пекарского новый начальник тифлис­ского жандармского управления, Янковский, души не чаял в своем агенте и был искренно огорчен, когда в ок­тябре 1888 года получил такое предписание от нового ди­ректора департамента полиции, Дурново:

«Встречая надобность в личном объяснении с из­вестным вашему превосходительству Иваном Ивано­вым, имею честь просить вас, милостивый государь, пригласить его к себе и, снабдив деньгами на дорогу, предложить ему немедленно выехать в Петербург. По прибытии в Петербург Иванов не должен никому со­общать о цели своего приезда и между 6—7 часами вечера явиться ко мне на квартиру, по Владимирской площади, и представить в удостоверение своей лич­ности письмо от вас. Для приезда и жительства Ива­нов должен быть снабжен документом, по которому он проживает в Тифлисе и по коему он мог бы беспрепятственно жить в Петербурге, но отнюдь не про­ходным свидетельством. Сохраняя поездку Иванова в строгой тайне, я покорнейше прошу, ваше превос­ходительство, о дне его выезда из Тифлиса и о дне, в который он явится ко мне, уведомить меня шифрованной телеграммой».

Получив указание, Окладский срочно выехал в Петер­бург к новому шефу департамента полиции. Конечно, точно в назначенный час он робко позвонил в подъезде квартиры Дурново. Конечно, он был допущен и встречен самым любезным образом.

Они сидели вдвоем в роскошном кабинете будущего министра внутренних дел империи — коренастый, невы­сокий Окладский, которому тогда не было и тридцати лет, и сухощавый, элегантный, сильно надушенный Дурново, заменивший Плеве и успешно делающий карьеру. На круглом журнальном столике стыл чай, налитый в тонкие, синие с золотом, чашки императорского фарфора. Хорошенькая, отменно вышколенная горничная в кружевном фартучке и наколке принесла по звонку хозяина варенье и неслышно удалилась из кабинета, даже не взглянув на гостя, — от нее давно была отобрана секретная подписка, и она отлично знала, у кого служит и с чем эта служба связа­на. Она уже привыкла к самым неожиданным гостям в этом кабинете. Надменных, модно одетых дам с затейливыми прическами здесь сменяли люди в смазных сапогах и кепках, студентов сменяли пожилые дамы, похожие на ста­рых учительниц, дам — журналисты с развязными мане­рами и золотыми пенсне, журналистов — какие-то бритые актеры в котелках, с наглыми физиономиями и неесте­ственными, как бы выдуманными голосами, актеров — самые обычные дворники в белых фартуках с медными бляхами на груди, дворников — люди неопределенного возраста, в гороховых пальто, с цепкими, всегда беспо­койными, вороватыми глазами

— Итак, голубчик, я, право, рад с вами познако­миться, — ласково тянул Дурново, не сводя глаз с Оклад­ского, скромно сидевшего перед ним. — Я имею самые, гм... самые лестные референции о ваших действиях, гм... о вашей похвальной деятельности в Тифлисе... И это так понятно!.. На смену горячной молодости и ее заблужде­ниям пришла мудрая зрелость, осознана ценность жизни и ее радостей, а вы еще так молоды, голубчик, и у вас так много впереди... А за царем служба не пропадает, хоро­ший вы мой, надеюсь, вам это понятно?..

— Я в этом не сомневался, ваше высокопревосходи­тельство, — ответил Окладский. — Служу всей душой, хоть и жизнью своей рискую... Сами знаете, на канате над пропастью хожу...

— Ну, зачем же такой пессимизм, к чему? — восклик­нул Дурново. — Ведь Ивана Окладского давным-давно нет, о нем все забыли, уверяю вас. Есть никому, реши­тельно никому не известный Александров... Какая же про­пасть, голуба моя?..

— Позвольте сказать, ваше высокопревосходитель­ство, — произнес, кашлянув в кулак, Окладский. — Алек­сандров — это тоже не сахар после всех лет в Тифлисе... Крестников-то и там набралось немало... А ведь у ихнего брата-революционера, сами знаете, какая между собою связь... Что там Тифлис! С каторги умудряются сообщать насчет всякого, кто у них из доверия вышел... А уж если прознают — смерти не миновать... Пощады не жди...

— Так это если прознают, как вы выражаетесь, — воз­разил Дурново. — Но ведь и мы с вами не дети, симпа­тичный вы мой, не детки... И, беря во внимание ваши со­ображения касательно дел тифлисских, не имею возраже­ний, чтобы покончить и с Александровым... Бог с ним, с голубчиком, пусть умрет, как умер Иванов, а до Ива­нова — Окладский... Помянем их добрым словом, и дело с концом... Чем, например, плохая фамилия Петров­ский? А?..

— Оно бы лучше, — согласился Окладский.

— Вот и отлично, — улыбнулся Дурново. — Ну, а те­перь, дорогой мой, перейдем к делу. Мне очень нужен че­ловек, человек надежный, умный, ловкий, из рабочих. И потребен мне такой человек для дельца весьма деликат­ного, такого дельца, где сноровка нужна, чутье, такт, зна­ние революционной среды, нравов, так сказать, всех этих завихрений, всей этой философии... Одним словом, мне нужны вы. В Тифлисе вам больше делать нечего, да и правы вы, что и опасно там продолжать... Ну а здесь, в столице, человек—иголка в сене... Так вот, образовался тут эдакий кружок Истоминой. Весьма опасная, я вам скажу, особа... Ставка — террор. Дело вам, если не оши­баюсь, знакомое?

— Был грех, — коротко ответил Окладский.

— Вот, вот. С этой Истоминой связана целая группа лиц. Тут, как водится, и студенты, и всякие там врачи, и профессиональные возмутители и ниспровергатели... По моим данным, мадам Истомина весьма тянется к рабо­чему классу, к пролетариям, так сказать... Вот я и хочу пойти навстречу этой даме и рекомендовать ей пролета­рия... в вашем лице... А?..

— Что ж, если нужно... — задумчиво произнес Оклад­ский. — Только, ваше высокопревосходительство, мне тогда и впрямь пролетарием надо стать... Одним словом, поступить на завод... Механик я неплохой... А так, без этого, нельзя...

— Разумно!.. Я именно так и полагал поступить... Очень рад, что у нас мысли сходятся... Мы устроим вас на работу... И получать будете недурно.

— На заводе или у вас? — прямо спросил Окладский и поднял глаза на Дурново, так что тот даже на мгнове­ние смутился и, подумав про себя: «Однако!», поспешил ответить:

— Ну, разумеется у нас. А уж то, что вы на заводе заработаете, это, согласитесь, возглавляемого мною де­партамента не касается... С сегодняшнего дня, господин... да, Петровский, вот именно, Петровский, ваш штатный оклад сто пятьдесят рублей каждомесячно. Надеюсь, вы улавливаете, что это — черт возьми — сумма?!. Это ровно втрое против того, что вы имели, голубчик, в Тифлисе... Итак, в добрый час!..

...А через некоторое время Дурново письменно докла­дывал министру внутренних дел, что Петровский, полу­чивший в охранке кличку Техник, успешно выполняет за­дания по кружку Истоминой.

Дурново сообщал, что Техника удалось познакомить с членами кружка Истоминой через некоего Миллера-Ландезена, также являвшегося агентом охранки.

11 февраля 1890 года Дурново писал;

«Что касается нашего Техника, то до сего вре­мени к нему никто не являлся, чем, несомненно, до­казывается чрезвычайная осторожность здешней ком­пании»,

14 марта того же года Дурново радостно докладывает:

«В течение этого времени и наш Техник начинает выступать на сцену. 20 февраля, более нежели через месяц после отъезда Ландезена, к Технику явился студент Бруггер, квартира которого служила местом свидания Ландезена с Фойницким. Бруггер заявил, что одна дама очень интересуется с ним познако­миться, беседовал о рабочих и пригласил его прийти 4 марта к себе. В назначенный день Техник посетил Бруггера, который снабдил его революционными книжками и просил Техника раздать эти книжки ра­бочим. Серьезных разговоров не было, и Бруггер выразил намерение посетить Техника в пятницу 16 марта. «Я, может быть, приду не один», — приба­вил он. Так как я могу видеться с Техником только у себя на квартире, то мне приходится избегать ча­стых свиданий, ибо квартира моя известна очень мно­гим, и Техник легко может попасться».

26 апреля Дурново докладывал министру:

«На прошлой неделе, в пятницу, к Технику яви­лась какая-то молодая женщина, объявившая, что она пришла от Егора Егоровича Бруггера. После об­щих разговоров о положении революционного дела она заявила, что последовательное совершение тер­рористических актов представляется единственным способом успешной борьбы с правительством. По ее словам, люди для этого есть и еще будут. Способы покушений должны зависеть от обстоятельств, но снаряды, наполненные планкластитом, представ­ляются наиболее удобными... По предъявлении Тех­нику фотографической карточки Истоминой, он при­знал в ней вышеупомянутую женщину...»

Это последнее донесение Дурново уже подписал как министр внутренних дел, и адресовано было оно непосред­ственно царю.

В конце мая 1890 года все лица, принадлежавшие к кружку Истоминой, были арестованы охранкой.

11 октября 1891 года Петровскому было присвоено «по высочайшему повелению» личное почетное граждан­ство. А через несколько лет Окладский — Петровский на­писал личный рапорт — докладную записку руководителю одного из отделов охранки Ратаеву следующего содер­жания:

 

«Его превосходительству

Леониду Александровичу Ратаеву.

 

Докладная записка И. А. Петровского.

Имею честь просить ходатайства вашего превос­ходительства перед господином директором департа­мента полиции о представлении меня к званию по­томственного почетного гражданина.

И. Петровский»,

 

Из справки, составленной департаментом полиции, видно, что «государь император по всеподданнейшему до­кладу его министра в 31 день июля 1903 года всемилостивейше соизволил пожаловать личному почетному гражданину Ивану Александровичу Петровскому звание потомственного почетного гражданина».

Так проходили годы, следовали чины за наградами и награды за чинами. Окладский обзавелся семьей, купил себе пятикомнатный особнячок в Петрограде, вырастил при нем небольшой садик, завел огородик, ягодники. Он отпустил себе бороду, заботливо холил ее, заметно попол­нел и жил в свое удовольствие.

На заводе, где он работал механиком, никто не подо­зревал, что он провокатор, но рабочие не любили его за важность. Окладский избегал связей с революционными кружками на этом заводе, потому что боялся оказаться расшифрованным. Но зато работа на заводе помогала ему приобретать знакомства в революционной среде дру­гих районов города, и он знакомился и предавал, преда­вал и знакомился...

Он жил удивительной, даже не двойной, а тройной жизнью. На заводе знали механика Ивана Александро­вича Петровского — седобородого почтенного мастера, строгого к подчиненным, очень важного и сухого. Соседи по особнячку знали почтенного Ивана Александровича — человека с достатком, солидного домохозяина, главу семьи, который жил тихо, замкнуто, но ни в чем предо­судительном замечен не был, отличался большой рели­гиозностью и исправно посещал церковные службы. А на Фонтанке, в белом здании министерства внутренних дел, где сбоку помещалось охранное отделение, имевшее свой особый подъезд и дополнительно черный выход во двор, знали Техника, незаменимого провокатора, умев­шего ловко втираться в революционную среду, быстро за­воевывать доверие и ловко вынюхивать нужные адреса, фамилии, явки, планы. В охранке, кроме того, знали, что Техник пользуется особым расположением его высокопре­восходительства господина министра внутренних дел, вхож к нему в дом и известен своими заслугами самому самодержцу всероссийскому, царю польскому, королю финляндскому и прочая и прочая и прочая...

И вдруг грянула революция. Сразу рухнуло благопо­лучие потомственного почетного гражданина Ивана Александровича Петровского, нажитое на муках и крови пре­данных им десятков и сотен людей, повешенных и рас­стрелянных, замученных и запоротых в казематах и цент­ралах политических тюрем и крепостей, на каторге и на этапах.

Вскоре Окладскому пришлось бежать из Петрограда. Он еще не знал, где ему жить и как скрываться, какую роль играть, но знал, что в том городе, где он стал про­вокатором, где предал так много людей, ему опасно жить и работать...

Весною и летом он еще надеялся, что царский режим будет восстановлен и все опять пойдет по-старому: он будет жить в своем домике, ухаживать за цветами, снова бу­дет получать свое жалованье и снова будет писать до­несения в охранку.

Но после Октябрьской революции эти надежды рух­нули. Окладский разъезжал по городам Центральной Рос­сии, его сбережения постепенно таяли, ему становилось все труднее. Он внимательно следил за газетами, каждый раз волнуясь, когда ему попадались заметки о разоблачении того или иного провокатора, охранника, палача. По но­чам ему часто снились люди, которых он предал.

Но шло время, и оставили его кошмарные сны, а через пять лет, в 1922 году, Окладский успокоился. Он решил, что «карантин» прошел и что тайна Ивана Окладского на­всегда погребена в прошлом.

Он вернулся в Петроград, который тогда еще носил это имя. Здесь он устроился на службу в мастерские Мур­манской железной дороги. Он снова стал мастером и на­чал работать. Но и здесь рабочие невзлюбили его. Нача­лись конфликты. Невесть откуда и невесть как поползли слушки, что мастер Петровский был близок к охранке. Ему пришлось уйти.

Тогда он поступил на завод «Красная заря» и стал подписчиком журнала «Былое», в котором нередко печа­тались материалы о предателях революции. Каждый но­вый номер этого журнала повергал его в трепет. И он успокаивался только тогда, когда, дочитав последнюю страницу, не находил своего имени.

Страх — плохой советник, и он подсказал Окладскому рискованную идею написать в анкете, что он имеет рево­люционные заслуги и примыкал еще к народникам. Он написал, кроме того, что подвергался репрессиям как на­родник и даже сидел два года в Петропавловской кре­пости.

А в это время следственные органы уже занимались ро­зыском Ивана Окладского. Вскоре в очередном номере «Былого» появилась статья революционера Н. Тютчева «Судьба Ивана Окладского». Тютчев проделал огромную работу, изучая архивы охранки, и нашел документы, от­носившиеся к Окладскому и к его превращениям из Окладского в Иванова, из Иванова в Александрова, из Александрова в Петровского...

После своего ареста Окладский пытался доказать, что он действительно Петровский  и никакого отношения к Окладскому не имеет.

— Это ваш рапорт на имя «его превосходительства Ратаева»? — перебил его следователь и протянул Окладсому написанный его рукой рапорт, в котором он «покорнейше ходатайствовал» о представлении его через дирек­тора департамента полиции к званию потомственного по­четного гражданина.

Окладский посмотрел на пожелтевший от времени лист и строки с выцветшими чернилами. Отказываться бы­ло бессмысленно. Он заплакал злыми, бессильными сле­зами.

— Я спрашиваю снова — это писали вы?— произнес следователь.

— Я,— ответил Окладский.— Я это писал...

— Вы намерены давать показания о своей тридцати­семилетней работе в охранке?

— Я все скажу, как было, все... Тютчев приукрасил в своей статье, будь он проклят!.. Меня заставили... Я не выдержал... Но я старался говорить лишь то, что охранка знала и без меня...

— Окладский, вы изобличены не только своим ра­портом. В нашем распоряжении документы, устанавли­вающие каждый ваш шаг, каждое ваше донесение, ка­ждого человека, которого вы предали... Рекомендую не пытаться обмануть следствие и приуменьшать свою роль... А там, как знаете... Дело ваше...     

И Окладский начал рассказывать, все еще, однако, пытаясь изобразить себя жертвой. Но каждая такая по­пытка парировалась документом. Старший следователь Игельстром так изучил всю историю «Народной воли» и архивы охранного отделения, что мог бы смело читать лекции по этим вопросам. Окладскому приходилось с ним трудно. Все попытки сбить следователя с толку, увести его в сторону, запутать в сложных эпизодах взаимоотно­шений «Черного передела» с «Народной волей», раскола на воронежском съезде, образования «Искры», разбива­лись очень глубоким и стойким знанием истории револю­ционного движения. Игельстром, сын обрусевшего шведа, считался одним из лучших следователей Ленинграда. Я любовался, как он очень спокойно и внимательно вы­слушивал Окладского и тут же, не повышая голоса, корректно, но сокрушительно разбивал его возражение «же­лезными» документами и доводами.

— Не кажется ли вам, Иван Александрович, — неиз­менно обращался после очередного «разгрома» к Оклад­скому Игельстром, — что при этих условиях вам трудно настаивать на своей версии? Не так ли?..

— Очевидно, я запамятовал, — отвечал Окладский. — В моем возрасте, гражданин следователь, это удивлять не должно... Пусть будет по-вашему.

— Мне не нужны ваши одолжения, Окладский, — от­вечал Игельстром. — Должно быть не «по-моему», как вам угодно было выразиться, а так, как было на самом деле, в исторической действительности...

Позиция, занятая Окладским на следствии, была ясна: он твердо решил признавать факты только в пределах, бесспорно установленных подлинными документами. По­этому, признав все, что было доказано документально, Окладский, например, утверждал, что после кружка Ис­томиной он до революции не провалил ни одной револю­ционной организации или группы и вообще будто бы уже для охранки не работал.

— Не угодно ли вам в таком случае объяснить, за что же вам платили в охранке по сто пятьдесят рублей еже­месячно и притом до самой революции? — спросил Игель­стром.

— Угодно, — спокойно ответил Окладский. — Дело в том, что я как электрик чинил в департаменте полиции и на квартире министра электрическое освещение... Потому и платили...

— Допустим. Но не находите ли вы, что за починку электрического освещения такие суммы не платят?

— Однако платили.          

— И только за ремонт электрического освещения?

— Да, за него...

— Сомневаюсь. Во всяком случае даже электрическое освещение не освещает этот вопрос, Иван Александро­вич... Увы, не освещает...                 

— Это как вам будет угодно, а я говорю так, как есть...

— Вы были близко связаны с министром внутренних дел Дурново?                   

— Какое там близко!.. То министр, а я мелкая сошка...

— Вы знали членов семьи Дурново?

— Что-то не помнится...

— Разве?.. А вот после революции, когда дочь Дур­ново стала кухаркой, вы с нею встречались?

— Почему вы так думаете, гражданин следователь? — быстро спросил Окладский и начал теребить свою седую бороду.

— Я не думаю, я знаю, — улыбнулся Игельстром. — И знаю совершенно точно, от самой Дурново. Она пока­зала, что все эти годы вы часто навещали ее, а она вас... Подтверждаете?..

— Подтверждаю...

— Что же вас связывало? Воспоминания?..

— Просто было ее жаль... Дочь министра — и вдруг кухарка...

— А людей, которые из-за вас шли на виселицу, вам не было жаль?                              

— Жалел и их, да выхода не было... Шкуру свою спасал...

— Ну, положим, не только шкуру... Вы ведь и званий добивались и наград... Не так ли?..

— Это уж потом, когда в привычку вошло... — И, не­ожиданно опустив голову, Окладский добавил: — Так уж жизнь была устроена: либо пан, либо пропал... Но ведь не я ее устраивал. Сначала просто жить захотелось, не выдержал. А потом уж захотелось жить получше, потя­нуло на звание, на собственный домик, на жалованье... И пошло, и пошло...

Дело Окладского слушалось в Москве, в Колонном зале Дома Союзов, 10—14 января 1925 года. Верховным Судом  республики.   На  суде председательствовал А. А. Сольц, старейший большевик. Государственным об­винителем на процессе выступал Н. В. Крыленко, первый советский прокурор. Общественным обвинителем был Фе­ликс Кон.

Окладского защищали московские адвокаты Оцеп и Членов.

На суде в качестве эксперта по вопросам историко-ре­волюционным давал заключение проф. П. Е. Щеголев.

А в качестве свидетелей выступали старейшие на­родовольцы, и среди них та самая Якимова-Баска, кото­рая полвека назад участвовала вместе с Желябовым, Ти­хоновым и Окладсим в подготовке взрыва царского по­езда в районе Александровска.

Колонный зал был переполнен до отказа. И если пер­вые ряды были заполнены седыми ветеранами русского революционного движения, прошедшими через тюрьмы и каторги царской России, отдавшими всю свою жизнь ре­волюции и на закате лет увидевшими ее торжество, то все задние ряды и балконы были заполнены молодежью, комсомольцами, перед которыми на судебном следствии, в прениях сторон, в заключении эксперта и показаниях многочисленных свидетелей как бы оживала история ре­волюционного движения со всеми его взлетами и пораже­ниями, ошибками и победами.

Да, сама история революционных народников, вписав­ших яркие страницы в великую книгу русского освободи­тельного движения, ожила в этом необычном судебном процессе, где с удивительной ясностью раскрывались са­мые противоречивые характеры и поступки — верность и предательство, способность беззаветно, до самого послед­него вздоха служить делу революции и, если требовалось, идти не раздумывая на смерть за это святое дело и под­лая трусость, превращавшая вчерашнего соратника в смертельно опасного врага.

Я никогда не забуду удивительной, благоговейной ти­шины, властно наступавшей в огромном, битком набитом взволнованными людьми зале, когда в показаниях свиде­телей-народовольцев были произнесены имена тех свиде­телей, которые уже не могли присутствовать на этом про­цессе, — имена Андрея Желябова, Степана Халтурина, Софьи Перовской, Гриневецкого, Кибальчича, Веры За­сулич и других.

Пять дней шел этот судебный процесс, привлекший к себе внимание всей страны. Пять дней, год за годом, де­сятилетие за десятилетием, проходили на суде события, имевшие место полвека тому назад. А на скамье подсуди­мых ежился под перекрестными взглядами публики и на­целенными на него объективами фото- и кинокамер ста­рый, матерый волк царской охранки, сохранивший себе жизнь ценою предательства людей, считавших его своим другом, соратником, товарищем по оружию.

В конце процесса Н. В. Крыленко в своей речи, как всегда темпераментной, глубокой и яркой, между прочим, сказал:

«...одним из самых основных по своему историческому значению моментов настоящего процесса был момент, когда перед нами давала показания Якимова-Баска. Я думаю, что этот момент является центральным уже потому, что в нем, как в фокусе, отразились три по суще­ству момента.

Один — это апофеоз «Народной воли». Мы с вами ви­дели картину величайшего удовлетворения, которое мо­жет быть дано человеку, когда он сорок лет спустя увидел торжество дела, за которое он отдал жизнь. Этот момент был отражен тогда, когда здесь в зале пролетар­ского суда, перед лицом рабочих и крестьян нашего Со­ветского Союза давал показания человек, который своими руками и своей жизнью заложил начало движению, при­ведшему, в конце концов, к торжеству революции и гибели царизма, — этот момент нашел свое отражение в факте дачи здесь показаний Якимовой, Это было торжество «Народной воли» в лице ее ветеранов.

Второе, что отразил этот момент, — это наше торже­ство, торжество нашей революции, наш апофеоз, по­скольку освободившая страну революция — это наше дело, дело масс рабочих, это дело русского пролетариата, ибо это он, и только он дал возможность старым ветера­нам, основоположникам революционного движения, прийти сюда, здесь видеть торжество дела, за которое они отдавали свою жизнь, и видеть осуществление его в реальности здесь, в центре нашей страны, в Москве, где еще так недавно, всего семь лет тому назад, господство­вал царизм...»

Верховный Суд республики признал Окладского ви­новным и приговорил его по статье 67 уголовного кодекса к высшей мере наказания — расстрелу и конфиска­ции всего имущества.                     

Однако, принимая во внимание преклонный возраст Окладского и давность совершенных им преступлений. Верховный Суд счел возможным заменить ему высшую меру наказания десятью годами лишения свободы со стро­гой изоляцией.

Так закончилась биография злого гения «Народной воли».


Оглавление| | Персоналии | Документы | Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|




Сайт управляется системой uCoz